Два матроса принесли грубо сколоченный гроб, и первые лучи солнца, воспламенившие море, словно покрытое полированным металлом, осветили также и плохо обструганные доски.
Два или три раза доктор поворачивался в сторону носа, где слышался лёгкий шум. Конечно. китайцы, несмотря на запрещение, старались занять такие места, откуда они могли что-то увидеть.
Капитан посмотрел на часы, и Донадьё понял: ждали только помощника по пассажирской части. И вот он наконец появился, но не один: его сопровождала мадам Дассонвиль.
Капитан и доктор обменялись взглядами. Когда молодая женщина подошла к ним, они холодно поклонились, а Невиль смутился.
Оставалось ещё пять минут до назначенного часа, но капитан сухим жестом снял фуражку, вытащил из кармана небольшую книжечку в чёрном переплёте и начал читать заупокойную молитву.
Всё было скомкано. Присутствие мадам Дассонвиль, которая накануне вечером, во время игры в бридж, умоляла помощника капитана разрешить ей посмотреть на церемонию, внесло фальшивую ноту.
А вскоре и Донадьё пожелал, чтобы всё закончилось ещё быстрее, потому что на прогулочной палубе, возвышавшейся над кормой, появился новый силуэт — женщина, которая даже ничего не знала о смерти аннамита. Это была мадам Гюре; как и каждое утро, она совершала свою прогулку. Она остановилась, увидев гроб, окружённый людьми в форменных тужурках.
Г роб поставили на каток. Один из матросов толкнул его, и он заскользил к морю, сначала медленно, затем быстрее… Он пролетел несколько метров пустого пространства. Четверо аннамитов стояли неподвижно и, казалось, даже бездумно.
Гроб соскользнул в воду, и тут произошло то, что случается чрезвычайно редко, в особенности при спокойном море. В тот момент, когда гроб коснулся поверхности, он раскрылся. Мадам Гюре первая заметила это с высоты прогулочной палубы и закричала, схватившись за голову обеими руками.
Капитан догадался сделать знак вахтенному офицеру, чтобы тот ускорил ход судна.
Четверо аннамитов стояли, облокотившись о фальшборт; мадам Дассонвиль наклонилась и показала на что-то светлое, плывущее за кормой «Аквитании».
Капитан снова, и так же резко, отсалютовал. Стоя за молодой женщиной, юный Невиль жестами объяснял, что тут ничего уж не поделаешь. Донадьё спустился, чтобы навестить того китайца, который ещё не умер, но лежал безжизненно, глядя в потолок и ожидая своей очереди.
Взошло солнце. На поверхности моря тянулись полосы тёплого пара. Во всём мире слышно было только монотонное дыхание машины.
Донадьё ещё не знал, ляжет ли он снова в постель. Он направился к прогулочной палубе, прошёл половину её и был удивлён, услышав женские голоса. На повороте он понял в чём дело, когда увидел, что это мадам Гюре разговаривает с мадам Дассонвиль.
Он хотел было пройти, не вмешиваясь в их разговор, но его остановил взгляд мадам Гюре, и он спросил:
— Ну, как сегодня спал малыш?
Она пыталась благодарно улыбнуться, но зрелище, при котором она присутствовала, до того потрясло её, что губы её судорожно дрожали.
Мадам Дассонвиль сочла своим долгом подчеркнуть:
— Я её понимаю, доктор. Видеть такое, когда в семье больной!.. Кажется, умирает и второй китаец?
— Нет, мадам.
Он говорил сдержанно, даже сухо.
Мадам Дассонвиль сделала вид, что не замечает этого, и держалась совершенно свободно. Несмотря на ранний час, на ней было красивое шёлковое платье, светло-зелёное, шедшее к её волосам цвета красного дерева. Она напудрилась, нарумянилась, накрасила губы, словно в Париже, и от этого лицо мадам Гюре казалось ещё более измученным. Донадьё сравнивал их, представлял себе, как бы выглядела мадам Гюре, если бы она была хорошо одета, а главное, здорова, как бы преобразила её счастливая улыбка.
— Как вы думаете, доктор, ему не повредит, что я кормлю его теперь молоком другой фирмы? Здесь на пароходе не то молоко, что в Бразза…
— Это неважно, — сказал Донадьё.
Он попрощался. Когда он отошёл, женщины продолжали разговаривать, и он попытался угадать, что они могли сказать друг другу.
Конечно, начала мадам Дассонвиль. Она заметила женщину на палубе, и ей было любопытно узнать, кто она такая.
Донадьё пожал плечами. Всё это его не касалось. У него был свободный час, потом начинался приём пассажиров третьего и второго классов.
Он решил почитать и уселся на диване в своей каюте. Это был роман Конрада, где действие происходило на борту грузового парохода; но чтение не шло. Он думал о том, что пока мадам Гюре прогуливается по палубе, её муж умывается в слишком узкой каюте, где пахнет прокисшим молоком.
Впрочем, он не знал, почему этот молодой человек занимал его больше других. Или, вернее, он не хотел себе в этом признаться.
Когда он встречался с каким-либо незнакомцем, он подпадал под власть одной мании, и это была не профессиональная мания, свойственная врачам, потому что она появилась у него гораздо раньше, чем он выбрал себе профессию. Уже в лицее, когда он возвращался туда в октябре, после каникул, он наблюдал за своими новыми соучениками, замечал чьё-нибудь лицо и заявлял: «Вот с ним-то и случится несчастье!» Потому что в классе каждый год умирает или попадает в катастрофу кто-нибудь из учеников.
Донадьё обладал странным свойством. Это не было даром ясновидения. И выбирал он, если так можно сказать, не обязательно того, чьё здоровье было хуже, чем у других.
Для него существовали какие-то тончайшие признаки. Он постеснялся бы говорить об этом, тем более что сам не совсем в это верил. И тем не менее он чувствовал, что некоторые существа созданы для катастроф, тогда как другие родились для долгой спокойной жизни.
Ну так вот! С самого первого дня Донадьё поразило лицо Гюре, когда доктор ещё не знал, кто он такой и что у него больной ребёнок.
И вот он выяснил: этому молодому человеку не везло со всех сторон. Он был женат. Отягощён семейными обязанностями. Его жалованья, должно быть, едва хватало, чтобы сводить концы с концами, и в довершение всего его ребёнок заболел и ему пришлось из-за этого возвращаться в Европу.
— Бьюсь об заклад, что у него нет ни гроша! Я даже уверен, что у них долги! Потому что у таких людей всегда долги, и они напрасно терзаются, не в силах выпутаться.
Стюард поскрёбся в дверь, и Донадьё, пожав плечами, надел тужурку, которую было снял, и пригладил щёткой волосы. Какое ему дело до этих людей! Когда он проходил мимо каюты номер семь, дверь приоткрылась, и он услышал громкие голоса: супруги ссорились.
— Этого ещё не хватало! — вздохнул он.
Тот день был один из самых жарких. В воздухе не ощущалось ни малейшего дуновения. Море и небо были совсем бледные и отливали перламутром, как внутренность раковины.
Донадьё, как умел, вправил руку пассажирке третьего класса, которая сломала её, упав в коридоре. Около десяти часов Лашо позвал его к себе в каюту. Он сидел в единственном кресле босиком, возле него стояла рюмка виски.
— Закройте дверь, доктор! Итак, китаец?
— Всё уже сделано.
— И вы продолжаете утверждать, что это дизентерия?
— Мой отчёт записан в бортовом журнале. Вы вызвали меня, чтобы я вас посмотрел?
Лашо ворча засучил пижаму на распухшей ноге. У него была привычка смотреть на людей снизу, как будто он всегда подозревал, что его собеседник скрывает от него что-то или готовит какой-то подвох.
— Вы знаете так же хорошо, как и я, что у вас, — сказал Донадьё. — Сколько врачей вас смотрели?
Это тоже была одна из маний Лашо. Он расспрашивал всех врачей, заявлял, что не верит в медицину и хихикал.
— Посмотрим, сможете ли вы что-нибудь для меня сделать!
Впрочем, тут ничего нельзя было сделать. Он провёл сорок лет на экваторе, в зарослях и лесах, не лечился, буквально коллекционировал болезни и просто заживо гнил.
— У вас боли?
— Даже нет.
— В таком случае не стоит растравлять болезнь лекарствами.
Донадьё хотел выйти. Лашо удержал его.