— Конечно, Аннабелла, у нас с Харриет есть недостатки, но мы же все-таки не идиоты. Ваш «Файркрэст» — это соломинка, на которой я не решился бы без хорошего метеорологического прогноза переплыть даже лондонский пруд, а здесь нас подбрасывает на семи баллах. Кроме того, поиски в этом районе на подобном судне потребовали бы целой человеческой жизни. Мне это не годится. На восточной оконечности острова Торбэй, на расстоянии восьми километров от городка, находится небольшой заливчик с песчаным пляжем, окруженным горами и лесом. Мне нужен хороший вертолет в личное пользование. Причем на рассвете.
Теперь вы считаете идиотом меня, — я явно разозлил его пренебрежительным отзывом о «Файркрэсте», с которым он носился как с писаной торбой. — Вам кажется, что мне стоит только щелкнуть пальцами и на рассвете перед вами появится вертолет?
— У вас впереди четырнадцать часов. В пять утра вы были готовы щелкнуть пальцами, чтобы вертолет появился здесь в полдень. Семь часов. Вполовину меньше. Я, конечно, понимаю, что желание притащить меня в Лондон, чтобы расправиться со мной, прежде чем выбросить с работы, важнее сегодняшней ситуации.
— Соединитесь со мной в полночь, Каролина. Я очень надеюсь, что вы знаете, что делаете.
— Так точно, адмирал, — сказал я и дал отбой.
При этом я не имел в виду: «Да, адмирал, я знаю, что делаю». Правильнее звучало бы так: «Да, адмирал, я надеюсь, что я знаю, что делаю».
Если Скаурас заплатил меньше пяти тысяч фунтов за ковер, который лежал в его салоне, значит, он купил подержанную вещь. Размером пять на девять метров, выдержанный в коричневых, темно-зеленых и золотых тонах, этот ковер лежал как поле вызревшего хлеба. Это впечатление усиливала его толщина, такая невероятная, что ходить по нему было так же непросто, как вброд по реке. Я никогда в жизни не видел более роскошного ковра, если не считать роскошных гобеленов, покрывавших в этом же салоне добрые две трети стен от пола до потолка. Честно говоря, рядом с этими гобеленами ковер мог показаться просто дешевкой. Там же, где переборки все-таки были видны, можно было разглядеть обшивку из ценных тропических пород дерева. Из этого же материала был сделан и великолепный бар, находившийся в глубине салона. Диваны, кресла и табуреты у бара были обиты зеленой кожей с золотым тиснением, что само по себе стоило целое состояние. Столь же ценными были и низкие столики, сделанные из кованой меди. На деньги, вырученные от их продажи, можно было в течение года кормить семью из пяти человек, даже если бы она предпочла столоваться в баре отеля «Савой».
На правой стене висели две картины Сезанна, а на левой — две Ренуара. Эти картины были уже чистым безумием. Здесь у них не было шанса. Наверное, они лучше бы себя чувствовали на камбузе.
И я тоже. По поводу Ханслета сомневаться также не приходилось. Не потому, что наши твидовые пиджаки и шейные платки из лучшего лондонского магазина плохо сочетались с темными галстуками и фраками остальных гостей. И не потому даже, что сам тон беседы, казалось, должен был быть напоминанием нам о нашем статусе мелких ремесленников. Разговоры об акциях, о крупных сделках, о миллионах долларов всегда угнетающе действуют на представителей низших классов. Однако не надо было быть особенно крупными специалистами о этом деле, чтобы понять, что тема беседы вовсе не была вызвана желанием произвести на нас впечатление. Для этих людей в изысканных «бабочках» бизнес был высшим смыслом жизни, а потому и основной темой их бесед.
Но среди гостей, кроме нас, было еще двое, явно не чувствовавшие себя здесь в своей тарелке: директор Парижского торгового банка Жюль Бискар, маленький лысый человечек, и шотландский адвокат Маккаллюм, крупный и шумный тип. Не думаю, что они страдали больше меня, по показывали они это гораздо более откровенно.
Что-то явно портило атмосферу, однако экран немого кино не смог бы показать, что именно. Все было на невероятно высоком уровне. Глубокие кресла приглашали отдохнуть, огонь в камине — впрочем, совершенно излишний — создавал интимный настрой, улыбающийся Скаурас был гостеприимен в высшей степени, стюард в безупречно белом смокинге являлся на малейший звук, наполнял бокалы и исчезал, словно растворялся в воздухе… Все было изысканно и приятно. Однако, если воображаемое кино было бы звуковым, зрители легко поняли бы, отчего я предпочитал камбуз.
Скаурас велел наполнить свой бокал, сделав это в четвертый раз за те едва ли сорок пять минут, которые мы провели там, улыбнулся своей жене, сидевшей в кресле по другую сторону камина, и провозгласил в ее честь тост:
— Твое здоровье, моя дорогая! Я пью за твою снисходительность к нам. Для тебя это утомительная поездка. Благодарю!
Я все время присматривался к Шарлотте Скаурас. И не я один. Сейчас к ней были устремлены глаза всех присутствующих. Впрочем, в этом не было ничего удивительного: миллионы глаз устремлялись к ней в те времена, когда благодаря ей целая Европа осаждала кинотеатры. Во времена своей наибольшей славы она не была ни слишком молода, ни особенно красива. Впрочем, это и не нужно, когда речь идет о великой актрисе, а не об одной из тех, которым красота заменяет талант. Теперь это была немолодая леди, несколько поблекшая, с округлившейся фигурой. И, несмотря на это, мужчины по-прежнему смотрели на нее как загипнотизированные.
Шарлотта Скаурас уже приближалась к сорока годам, но и сейчас всех притягивало ее лицо. Измученное лицо человека, который в жизни много смеялся и думал, чувствовал и страдал. Ее темные красивые глаза несли в себе мудрость десяти столетий. В любой морщинке — а их было уже более чем достаточно на ее лице — чувствовалось больше характера, чем в мордашках целого батальона современных красоток, заполонивших обложки толстых журналов, кошечек с великолепными, но совершенно пустыми глазами. Я уверен, что, помести в одну комнату с Шарлоттой Скаурас полсотни таких красоток, на них никто бы и не взглянул, как никто не смотрит на репродукцию картины великого мастера, когда рядом висит его оригинал.
— Ты очень добр, Энтони, — сказала Шарлотта Скаурас. У нее был глубокий голос с легким акцентом, а ее грустная напряженная улыбка вполне гармонировала с темными кругами под глазами. — Но ты же знаешь — я никогда не скучаю.
— Даже в таком обществе, Шарлотта? — голос Скаураса был особенно добродушен. — Собрание Административного совета компании Скаураса в водах Шотландии наверняка менее приятное занятие, чем путешествие в водах Леванта в сопровождении твоих аристократических дамских угодников. Посмотри на Доллмана… — он кивнул головой в сторону высокого худого светловолосого мужчины в очках, лицо которого казалось небритым. Джон Доллман был генеральным директором пароходства Скаураса. — Ну как, Джон? Можете вы соперничать с молодым графом Хорли? Что вы значите по сравнению с человеком, у которого, правда, в голове опилки, но зато пятнадцать миллионов фунтов на счету в банке?
— Боюсь, что очень немного, сэр Энтони, — Доллман производил впечатление такого же большого человека, как и сам Скаурас, и точно так же не обращал внимания на смущение и неловкость, сопутствующие этому странному собранию. — У меня гораздо больше мозгов, — подхватил он тему, — но гораздо меньше денег. К тому же я наверняка не так весел и остроумен, как он.
— Молодой Хорли действительно был душой вашего общества, по крайней мере, мне так кажется, особенно если при этом не было меня. Вы его знаете, мистер Петерсен? — неожиданно обратился Скаурас ко мне.
— Я слышал о нем, сэр Энтони, но я не вращаюсь в этих кругах, — мои манеры не уступали по изысканности манерам других.
— Гм…
Скаурас улыбнулся двум мужчинам, сидевшим около меня. Фамилия одного из них была не слишком англосакской — Герман Лаворски. Как мне было сказано, он был финансовым советником хозяина — толстый добродушный тип с живыми глазами, раскатистым смехом и неисчерпаемым запасом некогда рискованных анекдотов. Он так мало походил на финансиста, что, по моим подозрениям, не имел себе равных в этой области. Другой был совершенно лысым, средних лет, с лицом сфинкса, украшенного усами в форме перевернутого велосипедного руля. Именно такие усы носил когда-то на Диком Западе знаменитый Уильд Билл Хичкок. И хотя этот господин с головой, очень напоминавшей дыню, носил громкий титул лорда Чарнли, он работал в Сити в качестве простого биржевого маклера.