* * *
Научись дышать пустотой.
Это отныне твой дом родной.
Что-то подобное пел БГ,
а ты ему подпевал.
Выглядело смешно.
Тогда ещё не сдавали ЕГЭ
и кассетник плёнку жевал.
Это время уже прошло.
В новом времени, в пустоте,
песенок нету, а наши – те –
превращаются в белый шум.
Он идёт-гудёт,
он идёт-гудёт.
Никаких не наводит дум.
* * *
Я смотрю из окошка трамвая,
как вторая идёт моровая,
и моя поднимается шерсть.
Братец жизнь меня учит и братец смерть.
Я котёнок с улицы Мандельштама.
Отвези меня, мама,
в Ванинский порт, брось во терновый куст,
будто чучелко смоляное.
Только б не слышать косточек гиблый хруст
и всё остальное.
* * *
Яблоня плодоносит лет пятьдесят,
если хватает сил.
Мой дед, посадивший сад,
его уже пережил.
Мы вдвоём в запустелом сидим саду,
август, трава ничком.
Поднимаю и на скамейку кладу
антоновку с битым бочком.
Дед выпрямляется, гладит кору
яблонь, кора жестка.
Верю, приговорённые к топору,
они узнают старика.
Жалко тебе их? Кивает: да.
Ветер доносит дым.
Он всё понимает и смотрит туда
куда-то. И мы молчим.
* * *
Как будто выморгал соринку
и, с оптикой, другой от слёз,
впервые поглядел всерьёз
сюда. И всё тебе в новинку.
Уже, смотри-ка, дуб зазеленел,
и комариный князь Болконский зазвенел,
и братья муравейные сутулясь
шагают среди трав своих и улиц.
Оставь тяжеловесную печаль.
Она здесь устарела, как пищаль,
и через раз грозит осечкой.
Не бойся: нас и так прикроют, защитят
те, что в осоке медленно шуршат
и, легкокрылые, висят над речкой.
* * *
С возвышенья, с холма
я вижу школу, дома,
близкие купола,
низкие колокола,
серые небеса.
Если закрыть глаза,
здесь XVII век:
только шуршащий снег,
лай, перепалка ворон,
ветер и перезвон
сверху один для всех.
Неспокойный весьма
век – всё смута, резня;
заметай-ка, зима,
и его, и меня.
* * *
Ну что, поговори со мной,
моя печаль, моя попутчица.
Попотчуй песенкой простой
о том, что счастья не получится,
привычную свою пропой.
Я трудно, хорошо живу,
надеждами себя не балую.
Поскольку осень здесь – листву
таджики поджигают палую.
Белёсый дым слегка горчит,
и дождь ладонью многопалою
в такт старой песенке стучит.
* * *
Жил каждый день, но почти ничего не помню
из того времени – только, как после звонка
вошла и, на нас не глядя, сказала: «Ночью
Миша наш умер» учительница Валентина
Егоровна, и закрыла лицо руками.
Неправда – второклассники не умирают.
Не успев таблицу доучить умноженья,
ни Родную – учебник синий – речь до конца
освоить, ни с машинами вкладыши Turbo
и Bombimbom целиком собрать, третью четверть,
самую долгую, не пережил он. Через
день или два повели нас всех попрощаться.
Было начало марта. Мы входили туда,
к нему. Какие-то причитали старухи.
Миша лежал, не похож на себя, я видел,
на лбу у него капельки пота и веки
слегка приоткрытые. Мне не было страшно –
было неправдоподобно всё это; когда
его мать заголосила: «Воскресни, сынок,
воскресни!» я наконец-то заплакал: второ-
классники умирают. Неба, деревьев, птиц –
многого, многого он не увидит больше.
Лошадь тащила его по мёрзлому полю
почти километр, пока он в стремени бился.
Похоронили Мишу на родине – в Курской,
кажется, области или Орловской, не здесь.
Долго я, до конца весны, всё думал о нём:
что за сны ему снятся, видит ли он меня?
Но стал забывать, когда наступило лето
с насекомым царством своим и муравейным
братством, с крыжовником, с яблоками такими,
каких у нас не случалось ни до, ни после.