Здесь были все, захваченные на миг, минувший вечность назад: я в морских сапогах и потрепанном сером армейском мундире с тремя нашивками линиеншиффслейтенанта на рукаве, вырезанными собственными руками из парусины; остальные в привычной для австрийских подводников смеси морской формы с облачением рыбака-далматинца; двое впередсмотрящих на рубке — Прерадович и Сувличка, если не ошибаюсь — осматривают горизонт через бинокли; наш рулевой, штейерквартермейстер Алоиз Пацак стоит за штурвалом управления в надводном положении и сурово смотрит вдаль, как подобает человеку, не имеющего времени на всякие там неуставные шалости.
Возможно, вы способны представить, какой был для меня удар оказаться лицом к лицу с самим собой, но без малого семьюдесятью годами моложе, смотрящим со страниц фотоальбома, который я в последний раз видел в своей квартире в румынском порту Браилов в 1922 году. На время я лишился дара речи, и решив, что этот маленький подарок меня-таки прикончил, сестра Элизабет вылетела в тревоге из комнаты, и вернулась через минуту со стаканчиком для вставных челюстей, полном воды с добавлением выпрошенного у дежурной поварихи спирта. Напиток вывел меня из ступора — главным образом по причине того, что я терпеть не могу водки. Но с возвращением чувств, воспоминания нахлынули с такой силой, будто во мне рухнула плотина. Плотина столь древняя, что все уже забыли о существовании за ней затянутого ряской озера.
Сейчас, пока я обращаюсь к вам, альбом лежит передо мной на столе, раскрытый именно на той фотографии. Да, все мы тут: здоровые, жизнерадостные парни в самом расцвете молодости, погожим весенним утром у берегов Африки, моряки империи, уже бредущей из последних сил к собственной могиле. Однако это фото обладает для меня не только сентиментальной или документальной ценностью, ведь оно едва не прикончило нас. Не прошло и пяти секунд как щелкнул затвор, как раздался крик впередсмотрящего по левому борту. Он заметил след торпеды, выпущенной по нам из находящейся в подводном положении субмарины, незаметно наблюдавшей за нами в течение доброго часа. К счастью, Пацак не растерялся и, не дожидаясь приказа, резко переложил руль, поэтому торпеда прошелестела у нас за кормой, пройдя буквально в паре метров. Но поздравлять друг друга было некогда: мы горохом посыпались в люк, совершив рекордное по срокам погружение, а разойдясь по местам, бросились на поиски нашего обидчика с целью вернуть должок. Однако, прорыскав с час зигзагами на перископной глубине, и не заметив даже следа противника, мы всплыли и легли на прежний курс. Враг попытался убить нас, мы, выпади шанс, поступили бы также, и что тут скажешь, кроме сдержанной записи в бортовом журнале: «9.27, 32? 24?сев. широты, 19? 01?; одиночная торпеда, выпущенная с неизвестной субмарины. Промах». Мы в очередной раз выжили, чтобы, быть может, подорваться полчаса спустя на дрейфующей мине. Кто мог за что-либо поручиться в те дни?
Глядя на эту группу смеющихся молодых людей, я ловлю себя на мысли, как всегда мало мне хотелось знать будущее. Неосведомленность о нем всегда казалась мне одним из немногочисленных анестетиков, дарованных Провидением нам, смертным. Бедняга Пацак, смотрящийся таким сильным и уверенным на своем посту в рубке — откуда мог он знать, что жить ему осталось не больше недели? А вот в задних рядах, с широкой улыбкой, в рубашке с коротким рукавом и рыбацкой шерстяной шапочке, стоит мой третий помощник, фрегаттенлейтенант Франц Ксавье Бодрен де ла Ривьер, граф д’Эрменонвиль, и пребывает в блаженном неведении о гестаповском застенке и проволочной петле, ожидающих его через четверть века. На самом деле, перелистывая истрепанные по углам страницы альбома, я не могу не думать об удивительной прихотливости судьбы: опустошен целый континент, погибли десятки миллионов людей, а этот жалкий клочок картона уцелел. И не просто уцелел, но приплыл, посредством неведомо каких течений и водоворотов, спустя шестьдесят с лишним лет, обратно в руки первоначальному владельцу. Разумеется, на следующий день сестра Элизабет снова посетила ту лавочку, но хозяин немногое помнил о том, как альбом попал к нему в руки. Он сказал, единственно, что недели три назад побывал в Норт-Эктоне с целью вычистить комнату, жильца которой, престарелого русского, украинца и кого-то вроде того, разбил паралич. Нет, он не помнит улицу или дом, только то, что там было полно грязи и мусора, вроде журналов для девочек и пустых бутылок. Единственными ценными предметами оказались старая кавалерийская сабля, которую через неделю купили, да обувная коробка с монетами и открытками. Торговец подумывал выкинуть альбом вместе с прочим мусором, но поразмыслив, выложил в картонной коробке на хромоногий стол перед лавкой, поскольку, как он сказал, не угадаешь, чем могут интересоваться люди в наши дни. Там альбом и лежал, среди выхлопных газов и под летней моросью, пока сестре Элизабет не случилось проходить заглянуть в лавку за паршивой олеографической репродукцией Сердца Христова, которая висит ныне в гостиной приюта.