В 1933 году окончил ФЗУ. поступил в Комсомольскую школу среднего образования (КШСО), после окончания которой поступил на лечебный факультет Второго Московского медицинского института.
В 1936—1937 годах за сокрытие социального происхождения был исключен из комсомола, затем — из института. В декабре 1937 года арестована и осуждена его мать. Ефросиния Даниловна Подлубная. Фрагменты публикуемого дневника касаются именно этих событий. Материалы фонда переданы в Народный архив самим С. Ф. Подлубным в июне 1989 года.
1936
13/1136
Вдруг меня вызвали на общеинститутский комитет ВЛКСМ. Материал уже был подобран и Рачков сделал информацию по моему делу. Дали слово мне. Все рассказал почему и как, без запинки, без трепета и боязни гордо держа голову, смело глядя всем в глаза.
Настолько смело и вызывающе держал себя, что забыл даже уделить большое внимание в своем раскаянии в грехах. За слово «я не считаю, что хозяйство было крупнокулацкое, оно скорей было крупносередняцкое по тем хозяйствам, которые были на Украине» мне приписали «противосоветское выступление», записали в протокол. Исключили из комсомола за сокрытие социального происхождения, за обман общественных организаций, за противосоветское выступление на комитете. Направить дело в «Правду» для выяснения и в наркомвнудел[* Наркомат внутренних дел.], ходатайствовать перед дирекцией института об исключении из института.
Из моих слов в отношении хозяйства сделали вывод, что я против раскулачивания отца, хотя я неоднократно заявлял, что я этого не говорил.
21/11.36
Весь вечер просидел с Кожемякиным. Друг по несчастью, только он все уже пережил, перекипело и вошло в нормальное русло.
Как много выходцев другого класса оказывается открывают. Удивительно, что везде и всюду это оказываются хорошие люди, лучшие люди. Егор — раскулачен, Васька Егоров — раскулачен), Галя Димитриева — кто б подумал — дочь торговца недавно вернувшегося из ссылки. И все они прекрасные, лучшие люди, прославленные герои труда.
Интересный вывод можно сделать.
10/V.36
...Много волнений пережили в момент и перед самой паспортизацией. Наконец, 16 апреля паспорта получили. Казалось бы чего же больше — все в порядке; самое необходимое в нашей жизни есть, это необходимей, чем хороший заработок. Успокоились. Мама понемногу стала выздоравливать (она болела 1 1/2 месяца), начали обсуждать вопрос и вести переписку с Лысандрою, как бы ее отправить в деревню на поправку.
23 апреля зашел участковый. Дома была мама и я. Попросил мамин паспорт, записал номер, положил его к себе в портфель, ей же выдал справочку о том, что у нее паспорт отобрал и десятидневный срок для сбора и выезда из Москвы. Отцу была такая же бумажка. Мне — ничего.
1937 — пропущен.
Первая запись 6 декабря.
Никто не узнает как я прожил этот 1937 год.
Осталось дожить этого года всего 3 недели, вычеркну я его как ненужную страницу, вычеркну и выброшу из головы, хотя черное пятно, черное, пассивное, безобразное (?), как густое кровяное пятно на одёже, останется, наверное, на всю жизнь.
Останется потому, что жизнь, прожитая мною в эти 341 день 1937 года, была также противна и безобразна, как и противна запекшаяся кровь, красной кашицей вытекающая из под трупа зарезанного человека. То ощущение, которое будет переживать непривыкший к крови человек, глядя на такую картину, или вспоминая ее, переживаю и я, вспоминая прошедший год.
Мне кажется, что петля на шее с каждым годом стягивается все туже и туже. Похоже, что она стягивается весьма равномерно, ускоренно, с пропорционально увеличивающейся силой и я, например, не могу вспомнить, чтобы в этом году нашелся отрезок времени, чтобы петлю на горле растянули и дали хоть день свободно полной грудью вздохнуть воздуха.
Если я несколько раз задумывался: стоит ли продолжать жизнь — то наверно, слишком приятного было мало.
Я сейчас по настроению уравновешен и потому так спокойно вывожу каракули не совсем приятных слов.
18/XII.37
Из разговоров проживающих вместе с нами (в одном доме) людей к нам заблаговременно доносились тревожные вести о том, что определенные люди с Мура упорно интересуются нашей комнатой, настойчиво собирают разные сведения о маме. Говорили об обыске, а также об аресте мамы. К сожалению, развязности языков домашней агентуры мы полностью не сумели использовать, то есть не сделали соответствующих выводов. Вернее вывод я сделал, некоторые предосторожности предпринял, а мама с своей стороны этого не сделала. Я рекомендовал на время, пока не кончится предвыборная кампания, выбраться из квартиры и ночевать где-нибудь в чужой квартире.
По опыту 1935—1936 годов мы знали, что такие вещи, как выселение из Москвы, делаются за 10—15 дней до октябрьских праздников, мая, а в данном случае шла речь о 12 декабря — день выборов и ... голосования, а так как срок оставался, то мама немного себя этим успокоила.
Ошибка наша в том, что мы ожидали выселения, но ни в коем случае ареста, ибо оснований для такого крайнего случая думали не было. Ну политика меняется и не моя вина, что все эти постановления от нас держатся в секрете, а случая наблюдать такой факт не было.
Конечно, я знаю много слухов, случаев ареста разных лиц, этим теперь никого не удивишь, но причислить маму полуграмотную к троцкистам я никак не мог, да и во сне такого мне присниться нс могло, поскольку очень хорошо я се знаю, а за старые грехи, когда настоящее ничем не замарано, чтобы арестовывали я никак, даже в порыве самых худших предположений, подумать не мог. Конечно, выселения я ждал каждый день.
В общем ночью 9.ХII. в 4 часа пришел дворник с вооруженным уполномоченным 4 отделения, сделал обыск, предварительно предъявив свое личное удостоверение и ордер на обыск. По всей видимости, именно по тем приемам, как он искал, искал он оружие, как и следовало ожидать ничего не обнаружил. Так он записал в акте, а затем предложил маме одеться, пройтись с ней на минутку в Мур, предварительно сунув в свой карман ее паспорт. Не успев как следует одеться, нс захватив ни копейки денег, испуганная неожиданностью, бледная с бегающими, ничего не понимающими глазами, мама стояла в комнате инстинктивно, наверно, чувствуя, что находится в последний раз в этой милой ей комнате ... оглядываясь, не находя слова сказать на прощание. Еще раз оглянулась просящим и в то же время спрашивающим взором глянула мне в глаза, что то хотела не то спросить, не то сказать, но так и не сказала, протянула -руку для пожатия и, подавляя слезы, мужаясь из последних сил, чтобы не показать слабости в последнюю минуту расставания, отвернула голову, направляясь к выходу за выходящими уполномоченным и дворником .
Я еще раз взглянул уже в ее сутулую спину, старое пальто, мелькнули рваные задники валенок и скрылись в черной дыре входной двери.
25/XII/37 л. 42
Зимнее московское утро. Часы показывали 5 утра, когда я 23/XII вышел на улицу... Надеялся в такую рань занять очередь на справки первым, но оказалось, что она еще с 12 часов ночи образовалась. Записался 11. Кстати, оказалось, что и на 24-ое на передачу очередь по другому списку тоже образовалась. Записался 10.
В 11 часов утра в справочном окошке ответили, что Ефросиния здесь; немножко в приподнятом духе, отправился домой с мыслями о завтрашней передаче. На 40 рублей сделал закупок на передачу, с любовью раскладывая и упаковывая. К вечеру узел был готов.
5 часов утра 24-го. Та же утренняя картина природы, что и 23-го, но людей в очереди не два десятка, а больше 400.
Собираться у входных дверей запрещено. Люди с узелками и сумками, наполненными продуктами, расположились в полукилометре, в парадном большого дома. Широкая каменная лестница усеяна сидящими, полулежащими, стоящими людьми. Усталые от бессонной ночи лица, гул голосов. Каждую минуту подходят все новые и новые, записываясь у ведущего список.