Выбрать главу

И привез папку ко мне за город: в промозглую сырость, в поздний сентябрь с первым снегом, в «очей очарованье» с яблоками на деревьях. Аттестаты, свидетельства, удостоверения, характеристики — подобное я видела у Г. И. Много таких и других, уничтожить которые не поднялась рука. А могла подняться (что тоже нередко) — у тех же родственников, у случайных прохожих, обнаруживших их на помойке, наконец, у самих владельцев, переживших тех давних себя. Уцелели, что примечательно! как знак уважения к документу (фетиш!), как символ фамильной истории (память!), как то, от чего сжимается сердце.

О милых именах, что жизнь нам подарили,

Не вспоминай с тоской: их нет, но с благодарностию: были...

Это он, Гусев, прочел Жуковского.

А снег, продолжаясь, делал осень светлее.

Дальше произошла подмена. Уже здесь, в Москве. Г. И. водила меня между стеллажами, и чужие судьбы заслонили ее.

— Разве не интересен, например, семейный бюджет?. Ежедневные скрупулезные записи расходов при том, что человек экономист. Продовольственный реестр, непродовольственный: на цветы столькото, театр — столько-то, книги... За этим характер, круг интересов... А здесь дневник бывшей бестужевки. Четыре ящика...

Дрожь пробирает от вида толстых тетрадей, таких знакомых, таких уже в прошлом — с клеенчатой кожей, со школьной линейкой. Страницы неразборчивого почерка без воздуха и полей, набитые буднями, как сама жизнь. «Работа... Только она спасает»,— глаз выхватывает из чужого свое.

— Да вы же просто герои! Читать, разбирать в век компьютеров и повальной публичности. А это кто? Фамилия интересная — Збаровский. Круг Модильяни?

— Портной. В свое время обшивал верха.

— А в деле рукопись...

— О том, что у нас нет антисемитизма. Посмотрите, какой интересный документ: автографы знаменитых евреев.

— У нас нет антисемитизма? — Я — почти оскорбленно: — У нас есть все. Есть даже книга: «Советские евреи в науке и промышленности в период второй мировой войны» как реакция на это «нет», как сама фамилия автора этой книги — Минипберг.

Позже я поняла: у Збаровского это прием — утверждая «нет», говорить «да», но разгадка не греет как шаг в сторону, а не на дорогу.

Дальше — архив семьи, связанной с армянской обшиной в Астрахани. При этом выражение лица Г И. как у попечительницы сирот, которых надеется пристроить в хорошие руки. Но я — мимо этого выражения, мимо нее самой, к другим ящикам. Семейные реликвии, продовольственные карточки, кулинарные рецепты, талоны на продукты, проездные билеты, редикюль с письмами, альбомы... — все к моим услугам, но я не чувствую готовности к ним. Oi части потому, что исчерпала себя на одной архивной публикации, отчасти потому, что она доставила много хлопот и мук.

— Представляете, Г. И., в архиве Никитского сада мне попалась судьба одного поляка. Юноша. Сирота. Покончил с собой. Все, что осталось от него,— несколько листочков в папке, а на ней кто-то написал: «В макулатуру». Дальше был мой рассказ, так сказать, материализация этой судьбы или после-судьбы, которую хотелось репатриировать. Есть такой польский культурный центр, куда и явилась. «А мы не занимаемся пропагандой русской культуры...» — «Но эго же поляк! Пусть Хоть его тень вернется на родину».— «А поляк, который жил здесь у вас,— это не поляк».

(Сказано в лучших традициях общечеловеческого идиотизма. Ну как еще назвать? Оглядкой на конъюнктуру?.. Узколобостью?..)

— Иногда я тоже падаю с ног. Не хватает сил... Морально. Когда люди передают свои архивы. За каждым жизнь, судьба. Представляете, что это такое?.. Сдают-то, как правило, те, кому немного осталось...

Это представить нетрудно, а лучше не представлять, потому что... В общем, больно.

На архивном языке та передающая сторона (из жизни, гущи, потока) называется фондообразователями. Слово неудобоваримое при том, что архив ориентирован на человеческую душу, приемлет всех — вне иерархий, вне пренебрежительного отношения к человеку толпы с обзыванием: масс-медиа, совок, темнота... Каждый обладает частицей уникального исторического знания и уже этим бесценен. Всякое свидетельство — звено цепи, идущей еще из Библии (кто кого родил, откуда пошел), в архиве предстает не в абстрактном виде, а словно под микроскопом. Тут есть потрясающие детали.

Представьте, весна двадцатого года, ночной состав, теплушка. Едут на Кубань, спасаясь от голода. Среди пассажиров бестужевка.

«Рядом со мной оказался какой- то человек, с которым мы разговорились. Лица его я не видела, огня ни у кого не было. Я только слышала голос. И чем больше мы разговаривали, тем больше я ощущала, что это какой-то свой человек, из нашего слоя общества, наших общих каких-то понятий, нашей культуры, что это существо близкое, и чем больше я разговаривала, тем больше убеждалась, что читали мы одинаковые книги, знаем примерно ту же музыку, что в общем наш культурный уровень одинаков, а это в те времена было очень редко. Одним словом, мы с этим человеком. проговорили вею ночь в темноте абсолютной. Настало утро и рассвело. Картина, которая предстала передо мною, была неутешительна. Это был молодой человек очень худой, очень бледный, в военной форме, истощенный такой, у него даже не было передних зубов. В общем, какой-то захудалый молодой человек... Но тем не менее эта проведенная беседа в ночь осталась за нами».

Они высадились в станице Великокняжеской.

«Здесь мы прожили до августа 1920 года, когда с тем молодым человеком пошли в местный ЗАГС. Регистрировал какой-то мальчишка, которому еще рано было мобилизоваться. Когда он написал наше свидетельство о браке, то плюнул на печатку и этой наплеванной печаткой прихлопнул наши свидетельства. Вот так я вышла замуж и прожила в замужестве 72 года».

Он — инспектор военно-полевой строительной части, из дворянской семьи, восемнадцати лет пошел добровольцем на первую мировую, после оказался в Красной Армии и в том военном учреждении, которое погрузилось в теплушку. Она — уже сказано, добавление — из сословия литовской безземельной шляхты.

Другая деталь. Героиня та же. Только время отодвигается вглубь. Сейчас вы его почувствуете.

Интервьюер: «Прошу вас продолжить рассказ со слов: «Я же лютеранка».

«Так. Родители мои не были религиозными, но рассуждали так: пускай воспитывается в религии, а там сама рассудит что и как поступать. И посылали меня на детские богослужения в лютеранскую Церковь. Но лютеранское богослужение лишено той эмоциональной окраски, которая присуща православию, там все очень правильно, разумно, продуманно...»

У этой женщины чудесная изысканная простота — как стиль жизни, как манера ума.

«Падали лучи света на снег. Я замерзла и решила зайти в церковь. Молящихся было немного. Священник вел службу в тихих задушевных тонах. Так же неломко ему вторил хор. Тепло и богослужение подействовали на меня, я как-то задумалась, отключилась. Внезапно я почувствовала, что в церкви что-то произошло, какое-то движение, шаги. Оглянулась и увидела, что рядом со мной никого. Пока я оглядывалась, стараясь кого-нибудь отыскать глазами, я почувствовала, что слева кто-то подошел и встал рядом, очень близко, почти коснувшись меня плечом. Я скосила глаза налево, увидела военную шинель офицерского сукна. Подняла глаза выше и обомлела. Рядом стоял царь Николай II, ошибиться было невозможно. Было военное время и царских портретов повсюду было множество. Не поворачивая головы, я покосилась еще левее, к левому приделу. Там дама в черном ставила свечку к иконе. Императрица. Перевела глаза к алтарю — четыре одинаково одетые фигурки в серых пальто и в серых меховых шапочках — великие княжны. А у правой стены церкви я увидела сгрудившихся прихожан. Я стояла тихо и неподвижно, боясь потревожить своего соседа, и он тоже стоял неподвижно. Сколько времени это продолжалось, 10 минут или больше, не знаю. Но потом они сразу все собрались и уехали. И вот это была моя встреча с царской семьей накануне их трагической гибели. С этих пор я и полюбила православное богослужение».