— Спать нельзя!.. Спать никак нельзя!..
Те старались держать головы прямо, а глаза открытыми. Но усталость и холод брали свое, глаза снова закрывались, головы падали на грудь. И мы снова трясли людей. К полуночи, однако, встряхивания и уговоры перестали действовать. Поднявшись сами и подняв Федунова, Стажевского, Прохазку, мы подхватывали сонных под мышки, ставили на ноги и приказывали топтаться.
— Спать нельзя! Сон — это погибель…
Заставляли собирать сучья для костра, разводить который не намеревались: огонь мог выдать нас. Бросив охапку валежника в кучу, выросшую рядом, Крофт, долго не желавший подниматься, снова пристроился под елями. Едва свернувшись, он заснул. Я разбудил его и вновь насильно поставил на ноги. Крофт вырывался из моих рук, ругался, кричал, что никто не имеет права заставлять «офицера его величества короля Великобритании» делать то, что он не хочет.
Все же он топтался, постепенно согреваясь. Некоторое время спустя, согревшись и утомившись, Крофт снова пристраивался под елями. И я снова поднимал его, как и других, упрашивал топтаться, ругал и даже дал несколько раз пинка, когда уговоры и ругань перестали действовать.
Одно и то же событие по-разному раскрывает характеры людей. И поведение наших спутников в ту тяжелую ночь было очень различным. Утомленный, но сильный и настойчивый Устругов почти автоматически тряс и поднимал замерзающих людей, ставил на ноги и заставлял топтаться. Стажевский уговаривал, убеждал, легонько подталкивал, словно боялся растратить собственные силы. Федунов выбирал только «своих», считая излишним возиться с «чужими».
Перед утром Прохазка шепнул мне, что Федунов подозрительно возится с немцем, который топтался здесь и вдруг оказался на снегу по другую сторону кучи хвороста. Я побежал туда, поймал за воротник фуфайки Федунова, склонившегося над Брюкнером, и резко рванул вверх:
— Ты что с ним делаешь?
— Ничего, — растерянно и виновато ответил тот. — Совсем ничего. Он упал и…
— И ты воспользовался этим?
— Ничем я не воспользовался, — отрезал Павел. — Очень мне нужно воспользоваться!
— Так чего же ты делаешь с ним?
— А я виноват, что он не поднимается? — ответил Федунов. — Я с ним и по-хорошему и кричал на него, а он все равно не поднимается. Не оставлять же на снегу! Он так через полчаса богу душу отдаст.
Сказано это было резко, как говорят только сильно обозленные люди. И я готов был обругать его за это, но вдруг в какую-то долю секунды меня осенила догадка: да ведь он грубит, чтобы скрыть смущение! Я обнял его за плечи и притиснул к себе.
— Правильно, Павлуха…
Этот жест еще больше задел его.
— Что же тут правильного? Ну что?
Не получив ответа, сам сказал с ожесточением:
— Слюнтяи мы, вот что. Не можем ненависть долго хранить, а без этого с обидчиками нашими никогда не рассчитаемся.
— Рассчитаемся, — заверил я, вовсе не думая сейчас о расчете. Меня волновало другое: сумеем ли уберечь жизни этих людей? Взяв Федунова за локоть, я кивнул в сторону немца.
— Сбереги его. Подними на ноги, потопчись с ним.
— Еще чего! Топтаться с немцем! Может, целоваться с ним прикажешь?..
За Брюкнера можно было не беспокоиться: в сердце его ненавистника произошел перелом.
Сердце Федунова оказалось не только жалостливым, но и самоотверженным. И мы узнали об этом на следующий день.
После той тяжелой ночи мы продвигались медленно, часто останавливались и отдыхали. Особенно долго задерживались перед пересечением дорог: копили силы, потом, улучив удобный момент, поднимались и бросались через дорогу, а потом падали, подкошенные напряжением.
Дорогу Хальдер-Эммерих, последнюю дорогу, которая отделяла нас от Рейна и Голландии, полиция усиленно охраняла.
Подгоняемый нетерпением и голодом, Федунов предлагал «пугнуть» немцев.
— Тряхнуть чертей, пусть знают, что мы не беззащитная лесная дичь.
Устругов досадливо отмахивался.
— Попробуй тряхни… Тут такую облаву устроят, что и под землей не спрячешься.
Павел смерил его насмешливым взглядом.
— Мы перебьем этих толстых крыс в два счета и очистим дорогу. Пока тут соберутся, наш и след простынет. Ударим?
Беглецы не отзывались.
Федунов пренебрежительно бормотал:
— Трусы… слюнтяи…
Георгию надоело это брюзжание, и он посоветовал Федунову помолчать. Замечание, сделанное спокойным и даже просительным тоном, почему-то взорвало того.
— Распоряжаться, командовать желающих много, а подставить свою шкуру, чтобы другим помочь, никого нет.
— Свою шкуру подставляй, да других не подводи.
— Я и не собираюсь подводить. Только если никто не рискнет, то нам через дорогу до ночи не перескочить. А ночью опять плясать на одном месте придется.
Мы промолчали. Павел посмотрел на Устругова и на меня, точно ждал согласия или возражения, затем, будто разговаривая сам с собой, пообещал:
— Я бы этим свиньям тут жару дал, чтобы они сюда все сбежались. А остальные через дорогу в другом месте перемахнут и в том лесу скроются.
— А сам?
— Что сам?
— Ведь тут остаться придется.
— Где-нибудь все равно придется остаться…
Почти до вечера ползали мы вдоль дороги и, вероятно, так и не перебрались бы через нее, если бы не Федунов. Этот парень, которого считали недалеким и черствым, решил в одиночку, молча пожертвовать собой, чтобы помочь другим. Опасаясь, что Георгий и я помешаем его замыслу, Павел исчез незаметно. Некоторое время спустя мы услышали резкую автоматную очередь за поворотом дороги, куда только что промчалась полицейская машина.
«Федунов», — сразу же подумал я. Та же догадка мелькнула и в голове Устругова. Он приподнялся и осмотрел беглецов.
— Федунов! Где Федунов?
Вместо ответа в лесу звонко татакнул автомат, за ним раскатисто прогремели винтовочные выстрелы. Расстилая по дороге белые хвосты, туда пронеслись две полицейские машины. Винтовочные выстрелы в той стороне посыпались чаще. Автомат огрызался короткими злыми очередями.
— Павел очистил нам дорогу, — сказал я Георгию, который готов был броситься туда. — Он стянул к себе полицейских, чтобы мы смогли перескочить дорогу тут.
Устругов понимающе и сурово посмотрел на меня, подумал немного, потом молча поднялся и исчез в кустах позади нас. Через минуту вернулся, неся на руках Самарцева, и, коротко бросив мне: «Возьми носилки», — вышел на дорогу. Стараясь ступать ему вслед, мы пересекли шоссе, перебрались через маленькую полянку и снова вошли в лес.
Там остановились, прислушиваясь к перестрелке. Винтовки били и били, автомат отвечал все реже и короче. Среди винтовочных выстрелов мы хорошо различали его голос, и ждали с таким нетерпением, с каким ждут появления пульса у больного после серьезной операции. Мы знали, какой будет конец. И все же, когда автомат замолчал, долго не могли поверить, что тот замолк совсем. В наступившей тишине пугающе резко прозвучали два пистолетных выстрела, которые заставили меня вздрогнуть и вобрать голову, будто стреляли мне в спину. Прохазка поспешно и испуганно снял шапку.
Тяжело переступая и громко дыша, мы двинулись дальше. Останавливались и отдыхали через каждые сто-сто пятьдесят метров. Только остервенелое упрямство Устругова толкало вперед. Теперь он почти бессменно нес носилки, поднимался первым и торопил других, то уговаривая, то понуждая:
— Пошли, пошли… Долго сидеть нельзя.
Лишь на рассвете добрались до Рейна. За Рейном темной немой стеной стояли леса. За ними была Голландия!
День, однако, наступил быстро, и нам пришлось спрятаться в одинокой риге, стоявшей у оврага. Закрыв изнутри ворота, мы залезли на сено, сложенное в углу, и протиснулись к самой крыше. Едва согревшись в сене, изнуренные беглецы засыпали, словно проваливаясь в небытие. Мы с Георгием и Стажевским бодрствовали по очереди, будили храпевших слишком громко и прислушивались к звукам за ригой.