Выбрать главу

Аверьянов усмехнулся. Старик Сытин посмотрел на него из-под ершистых пегих бровей, хитро подморгнул, помешал уху веточкой, попробовал, хорошо ли проварилась, зажмурился блаженно и сказал:

— Мендельсон!

Аверьянов снова улыбнулся. Как и все в городе, он знал, что старик Сытин произносил фамилию немецкого композитора только в тех случаях, когда слово «хорошо» или даже «отлично» казалось ему недостаточным для выражения восторга. Ежегодно на ноябрьские праздники читинское радио передавало по просьбе старшего егеря Синеозерского охотхозяйства Сытина «Грезы» Мендельсона. И если старику не было заранее известно, в котором часу передадут его музыку, ни о какой охоте и думать было нечего. Сытин сидел дома около приемника, курил самосад и ждал. Дождавшись, он вытирал левый глаз, который начинал обязательно слезиться, выпивал стакан меду, настоенного на спирте, и только потом шел в сени собирать сапоги, куртку и патронташ.

— Слушай, старик, — спросил Аверьянов, еще ближе придвинувшись к костру, — а скажи мне, почему все певчие птицы маленькие?

— Ты это к чему?

— А во-он, у болота, слышишь, соловьи?

Сытин привстал на коленях. Прислушался. Он долго стоял так, а потом сказал:

— Очень поет очаровательно... А почему они маленькие, спрашиваешь? Я думаю, от несправедливости. Если б соловей большим уродился, так он бы круглый год пел, людей услаждал. А это как все равно водку кажный день пить — сладко больно.

Соловьи пели в ореховой роще у болота отчаянно звонко и чисто. От этого вечер казался еще более тихим и спокойным.

— Черт-те что, — удивленно сказал Аверьянов, — у Тургенева о соловьях так написано, будто он не словами пользовался, а нотами.

— Чем?

— Ну, как тебе объяснить?.. Нотами — значками, которыми музыку записывают.

— А чего музыку записывать? Ее запоминать надо. Если плохая, — записывай не записывай, все одно не запомнят и петь не станут.

— Это ты верно говоришь, — согласился Аверьянов и, вздохнув, подвинул к себе котелок с остывшей ухой. Он отломил большой кусок хлеба, намазал его топленым маслом и стал, не торопясь, хлебать уху. Она чуть-чуть отдавала костром и от этого казалась еще вкусней.

Утерев подбородок, Аверьянов спросил:

— Старина, а ты кулеш тоже умеешь варить?

— Умею. Я все умею. А ты там про Тургенева чтой-то начал да прервал.

— Это про соловьев. Он писал о соловьях, понимаешь? Я даже наизусть кое-что помню.

— Ты что, школьник, что ль, чтоб наизусть помнить?..

— Хочешь послушать? — спросил Аверьянов и лег на землю, запрокинув руки за голову.

— Давай. Я слушать люблю.

— «Хороший соловей, — писал Тургенев, — должен петь разборчиво и колена не мешать. А колена у соловьев бывают такие:

Первое: пульканье — этак, пуль, пуль, пуль...

Второе: клыканье — клы, клы, клы, как желна.

Третье: дробь — выходит вроде как по земле дробь разом рассыпать».

Аверьянов вдруг замолчал и кивнул головой на болото:

— Слышишь? Точно, как дробь рассыпать...

— Это вот так, — сказал старик Сытин и тонко, но в то же время очень сильно свистнул, приложив ладони к губам.

— Здорово! — улыбнулся Аверьянов. — Это просто здорово у тебя, старикан, выходит.

Сытин спросил:

— Слышь, Иван Егорыч, а чего ж Антоша со Строкачом не едут? Зорю пропустят, чудные!..

— Приедут, — зевнув, ответил Аверьянов, — смена только недавно кончилась. Сейчас который час?

— Без двадцати десять будет, — ответил старик, посмотрев на небо. — А что, прикорнуть охота?

— Не отказался бы. После твоей ухи ко сну клонит.

— Пошли в шалаш.

Они забросали костер мокрым песком и пошли в шалаш, сложенный на взгорке из сухих веток. От этого в шалаше пахло мочеными яблоками.

«Срезанные ветки всегда пахнут осенью, — подумал Аверьянов, — даже ранней весной они все равно пахнут осенью».

Он лег на настил из веток и почувствовал, как от земли шел холод.