Страна жила как бы на двух скоростях. Большая часть населения находилась, по существу, в докапиталистическом обществе. Известный аграрник Чаянов исследовал состояние российской деревни на примере Смоленщины, и вот что он обнаружил. Большинство крестьян хотя и вынуждены были вести не чисто натуральное хозяйство и продавать свою продукцию на рынке, но выручку либо проедали, либо тратили почти полностью на закупку городских изделий. Накопления капитала почти не происходило либо происходило на уровне, сравнимом с докапиталистической Европой. Попытки Столыпина выделить в деревне твердый частнохозяйственный слой, как известно, потерпели неудачу, начался даже обратный процесс возвращения крестьян в общину.
Но и в российских городах того времени мы видим совершенно не тот капитализм, который существовал в ту пору в Западной Европе или США. Это был либо государственный, казенный, либо полуколониальный и зависимый, либо даже непосредственно иностранный капитал, ориентированный не столько на узкий российский рынок, сколько на сбыт продукции за рубежом. Что все это означает? Только одно: несмотря на вес наросты капитализма, Россия отнюдь не была еще буржуазной страной. Начатки индустриализации, выпестованные царским правительством, натолкнулись на жесткие исторические рамки.
П. Филонов «Налетчики»
Г. Гольбейн. «Посланники» (фрагмент)
П. Филонов «Рабочие»
Поражения России в первой мировой войне отчетливо продемонстрировали хозяйственную и инфраструктурную слабость страны. Пройдя исторический круг, империя как бы снова оказывалась в том же положении, в каком она была в 1856 году. Что это означало? Только одно — царизм не в состоянии был сделать Россию истинно капиталистической страной. Почему?
Прежде всего следует обратить внимание на саму структуру царской системы. Царистское самодержавие как система восточного деспотизма существовало, в отличие от западноевропейского абсолютизма, опираясь на изолированные крестьянские общины. Но к началу XX века оно все больше оказывалось в положении змеи, вынужденной пожирать свой собственный хвост.
Державно-имперские и властно-политические интересы побуждали его усиленно выкачивать деньги из крестьянских общин (с помощью различных налогов и податей, акцизов и других), чтобы осуществлять индустриализацию. Однако выбивать средства из нищих в массе своей крестьян становилось все труднее. Маркс — в период, когда он сблизился с аргументами русских народников,— правильно замечал, что капитализм в России не установится до тех пор, пока царское правительство не сгонит большинство крестьян с земли, то есть не уничтожит общину. Однако царизм мог позволить себе грабить и разрушать общину, но уничтожить ее полностью он не мог — это значило бы разрушить основу своего собственного государства, то, на чем держался самодержавный восточный деспотизм- Выйти из этого противоречия в рамках существовавшей системы было невозможно; систему пришлось бы менять. Но кто мог бы ее изменить?
Могли ли сделать это слабая российская буржуазия, связанные с ней либеральные политические силы и собиравшиеся уступить ей власть умеренные социалисты? Нет: российская буржуазия, предприниматели и банки, как я уже отмечал, слишком тесно были связаны с «казной», прежде всего экономически. Способными на полную смену системы могли стать революционеры, независимые как от царизма и буржуазии, так и от крестьянских общин, заинтересованных в том, чтобы государство оставило их в покое. И это понятно. Потому что только такие революционеры могли бы довести до конца разрушение общины и осуществить индустриализацию, то есть создать такие формы организации труда и производства, которые в принципе соответствовали бы капиталистическим, буржуазным общественным отношениям. Такими проводниками буржуазной революции без буржуазии и стали российские большевики.
Распространенный миф гласит, что большевики были партией рабочего класса. Но подобные заявления следует доказывать. Ссылки на социальный состав организации нельзя считать убедительными, тем более в жестко нейтралистской структуре, какой была ленинская партия. Иллюзия о пролетарском или рабоче-крестьянском характере большевиков была развеяна систематическим подавлением забастовок с 1918 года и окончательно расстреляна красноармейскими пушками в Кронштадте в 1921 году. Это не было «трагическим недоразумением» — выступлением авангарда против своей собственной классовой базы. Лидеры большевистской партии проводили вполне определенную политику и преследовали конкретные интересы.
Критики большевизма не раз напоминали о его самооценке, которую можно встретить в различных высказываниях вождей: большевики — это якобинцы русской революции. Действительно, речь шла о иерархически построенной организации, возглавляемой профессиональными революционерами, выходцами преимущественно из интеллигентской и разночинной среды. Эта среда сформировалась в XIX веке, и для нее были характерны мессианство и специфическое, двойственное отношение к народу. Оно было тонко подмечено С. Булгаковым, писавшим о том, что народолюбие русской интеллигенции противоречиво и имеет две стороны — преклонение перед народом, доходившее до самоотречения и самоунижения, одновременно несло в себе зерна патернализма и подсознательного элитарного презрения. Многим интеллигентам народ представлялся малым ребенком, нуждающимся в защите его интересов, в опеке, не способным понять, что ему нужно. Поэтому его следовало железной рукой «загнать к счастью» (именно это гласил лозунг, вывешенный позднее, в двадцатых годах, в Соловецком лагере). Такое стремление Г. Маркузе называл «воспитательной диктатурой». Подобными взглядами Ж. Ж. Руссо, то есть, по существу, идеей «просвещения силой», руководствовались в конце XVIII века французские якобинцы; то же мироощущение было свойственно и их российским последователям — большевикам. Отличие состояло лишь в том, что эти последние создали массовую кадровую партию и официально исповедовали социал-демократическую, марксистскую идеологию. Большевистская диктатура в России, установленная в 1917—1918 годах, имела принципиально тот же характер, что и якобинская диктатура «общественного спасения» — то была авторитарная власть одной из группировок революционной интеллигенции.
Но вернемся в 1917 год. Революция вспыхивает стихийно в условиях всеобщего недовольства, обостренного войной. И все это вместе продемонстрирует тупик самодержавия. Многие противники революции видят в этой стихийности причину жестокостей и террора, пытаясь возложить ответственность на «дикие» и «темные» массы. Это обличение «бессмысленного и беспощадного бунта» тянется сквозь десятилетия. Среди аргументов — расправы над офицерами в армии и на флоте, сожжение помещичьих усадеб, террор против имущих классов.
Нет сомнения, что сбылось предсказание Бакунина: «в первое мгновение революции» восставший народ расправлялся с некоторыми из своих наиболее жестоких мучителей. Не удивительно, если матросы (положение которых мало изменилось со времени бунта на «Потемкине») казнили ряд высших офицеров, особо «отличившихся» подавлением восстаний, созданием «плавучих тюрем» или жестоким обращением с моряками, если солдаты пытались нейтрализовать тех, кто гнал их на убой, как баранов, в то время как они не желали воевать. Но, как предупреждал тот же М. Бакунин, «это естественное явление не будет ни нравственным, ни даже полезным» также и «ввиду совершенства целей», во имя которых совершается революция.
Между тем для народных масс в 1917 году были характерны не только «негативные» акты, но и созидательные усилия — в виде массовой творческой самодеятельности низов.