В течение вечера у таборного костра простые, но красочные рассказы моих наивных, полудиких спутников воспринимались как-то особенно живо. Сколько совершенно новых, характерных картин развертывалось в этих монотонных, эпических повествованиях!..
Лучшим рассказчиком у нас считался старый Джанбатыр, повидавший за свою долгую жизнь немало интересного.
Бедный байгуш[5]), он исколесил неутомимо весь Казахстан, Узбекистан и Туркменистан, — то в качестве погонщика верблюдов купеческого каравана, то служа пастухом при табунах богатого бая[6]), то работая на-испол у крупных землевладельцев.
Повидал он, еще при эмирах, блестящий Самарканд, тогдашний центр умственной жизни Средней Азии, кочевал с хозяйскими стадами в горных долинах Алая, мерз на суровых плоскогорьях Памира, захаживал с караванами в Кашгар и Яркенд, побывал и в разбойничьих кишлаках[7]) хивинцев.
Как свои пять пальцев изучил он сыпучие пески Кара и Кызыл-Кумов и Голодной Степи. Да и не одни эти огромные пустыни— в голове этого человека, казалось, была уложена вся география страны, и от него можно было услыхать такие подробности, которых не найдешь ни в одной краеведческой книге.
Вся его жизнь была цепью приключений, сменявшихся, как на экране кинематографа.
Джанбатыр был во многих отношениях ярым консерватором, и поэтому, несмотря на его редкостную правдивость, многие тяжелые моменты в его рассказах из прошлого часто обволакивались смягчающей поэтической дымкой.
Меня с Джанбатыром сближала общая нам обоим страсть к лошадям. Любовь к лошади вообще присуща всем восточным народам, но у скитальца Джанбатыра эта любовь проявлялась особенно ярко.
Как всегда, в ожидании чая и рассказов Джанбатыра, мы лежали, облокотясь на седла. Лишь Джанбатыр застыл в своей обычной позе, сидя со скрещенными ногами и опущенными на колена ладонями рук.
— Да, — начал он, — в старину все другое было — и люди и кони… Теперь уж не увидишь таких… Люди измельчали, а кони, — Джанбатыр безнадежно махнул рукой, — не для удальских подвигов, а для простой бороны… Порядочной нагайки нынче не найдешь. А где выложенные костью и разубранные серебром да каменьями седла? Где узорчатые стремена и вышитые шелками попоны? Да, потерял свое лицо киргизский народ — и не отличишь уж удалого джигита от продавца из мануфактурной лавки. Насмотрелся я в Оренбурге на таких: шаровары в обтяжку, ноги в них, как у журавля; на ногах туфли вроде бабьих, на пуговочках, да тесемочках; куцая какая-то кофта; на голове вроде тюбетейки из редкой ткани, — ни воды ей не зачерпнешь, ни голову тебе она от ушиба не защитит. На руках перчатки… а рука?!. Белая да изнеженная, — ни аркан не сумеет накинуть, ни ножом отборониться! Нет, слабый народ пошел, совсем для степи негодный!
— Зато грамотнее стали, ученее, — попробовал вставить я.
— Что мне твоя ученость? — сердито оборвал Джанбатыр. — Поможет тебе твоя грамотность, как угодишь с табуном в буран? Много бы мне твои книги помогли, когда я Ак-Юлдуз[8]) ловил…
— Расскажи, дедушка, про Ак-Юлдуз, пожалуйста, расскажи! — стал просить я. Мельком я слышал, что в молодости старика с этим именем было связано что-то интересное.
Побрюзжав немного, старик, размягченный общим почтительным и льстивым упрашиванием, принялся за рассказ.
— Давно это было… Только еще усы у меня пробивались, а силы у меня и тогда уже было столько, что таких, как вы, всех бы раскидал я, как слепых котят. Ловок я был, как молодой джулбарс[9]), а страху не было в сердце моем ни на песчинку. Да и чего мне было бояться? Один, как былинка, был я на вольном свете, и плакать по мне было некому. Мать умерла, когда мне было лет восемь, и с тех пор жили мы с отцом вдвоем. Горемыка он был. Гололедица в одну зиму сгубила всю его скотину, а сам знаешь: скот потерял — все потерял!
Вот и стали мы скитаться с одной работы на другую, от одного хозяина к другому. Корму везде мало — обиды везде много; все же я рос себе да рос, а схвачусь, бывало, со сверстниками в аудар-ыспак[10]), так не гляди, что брюхо втянуто, — ни одного в седле не оставлю.
Хорошим ездоком прослыл я еще с пятнадцати лет, а в восемнадцать ни одного норовистого бешеного коня в окрестных кишлаках без меня не объезжали.
Когда исполнилось мне двадцать лет, отец мой, переправляясь на гуксаре[11]) через многоводную Аму, утонул. И остался я один пробивать себе дорогу в свете.