Выбрать главу

Паризо дрожит так, что стучат колени, сердце готово разбить грудную клетку, он задыхается, но не может спустить глаз с опушки леса. Месяц вдруг кажет рога из-за пальмовых листьев, скупо освещая деревья пепельным светом, как будто только для того, чтобы Паризо мог увидеть его. Уже над самой опушкой дрожат верхушки деревьев, вот раздвигаются кусты и он появляется.

«Ноги! Откуда у него ноги? У него не было ног», — думает Паризо, как в бреду. Ужас достиг той границы, когда он переходит в ледяное спокойствие.

Истукан стоит на опушке и смотрит на Паризо своими черными впадинами слепых всевидящих глаз. И в них тоска, бескрайняя тоска одиночества, тысячелетняя скорбь тех, кто искал, но не нашел выхода, кто жил и умер во тьме первобытного леса…

Истукан поднимает руку, тяжелую каменную руку, протягивает ее к Паризо и делает несколько шагов вперед. Отвисает каменная челюсть. Он хочет говорить.

Нет, это слишком. Этого нельзя пережить. Паризо зажимает уши руками и испускает отчаянный крик, чтобы не слышать «каменного» голоса. Грохот обвалившихся скал потрясает небо и землю, и Паризо просыпается у остывшего костра. Океан ревет. Черные клубы туч низко несутся над островом. Молнии бороздят небо и падают в волны, поднимая клубы пара. Ураган! Это уже не сон.

— А-а-а! — кричит обезумевший Паризо, хотя и не слышит за ревом бури своего голоса. И, обращаясь к опушке леса, он потрясает кулаками и снова кричит — Это ты послал бурю? Ты хочешь убить меня, как убил тех, которые поклонялись тебе? Ты хочешь быть один? Ну, что ж, стой в своем дьявольском лесу, пока молния не разобьет твою каменную голову. Я не поклонюсь тебе. Довольно! Пусть лучше море поглотит меня!

Паризо бросился к лодке и начал с лихорадочной поспешностью собираться в путь.

На берегу лежал пустой бочевок из-под пресной воды, принадлежавший к лодке. Паризо пошел с ним, к роднику, наполнил его водой, вернулся, весь обливаясь потом, точно совершил какую-то трудную работу, отнес боченок к лодке и поставил там. Он бросил в лодку мешок с сухарями и все остальное. Сухари он почти не трогал за эти месяцы, так как и без них пищи было достаточно.

И пока он работал, в нем вдруг поднялось неиз’яснимое отвращение к острову, к берегу, к атоллу, к рокоту прибоя и крику чаек…

Отвращение, рожденное из страхов минувших ночей. И жажда свободы, такая же страстная и жгучая, как ее чувствует, должно быть, морская чайка, запертая в клетке.

Паризо покидал остров.

Все усиливавшийся ветер сразу натянул парус, накренил лодку да один бок и рванул се вперед. Словно белая чайка, выскользнула она из лагуны через проход в атолле и вышла на простор океана. Огромные волны, седые от пены, бросали динги, как щепку.

Ветер сорвал парус, и лодка исчезла в сумраке бури, оставив острое тем; же уединенным и безлюдным уголком земного шара, каким нашел его Паризо.

* * *

Словно чайка с переломленным крылом, была подобрана динги три недели спустя бригом «Медуза». А на дне се лежал темный и ссохшийся, как кора дерева, Паризо и бредил о воде, об озерах и о страшных черных впадинах «всевидящих» глаз.

…………….

— Пожар шхуны, трагическая смерть канаков, одиночество на коралловом острове не могли пройти бесследно для нервной системы даже такого здорового человека, как Паризо, — говорил доктор, лечивший его. — Нервы Паризо были уже расшатаны, когда он отправился в лес. Резкий контраст впечатлений и неожиданная встреча истукана произвели своего рода «психическую травму» — повреждение. Истукан стал навязчивой идеей Паризо. И в конце-концов инстинкт самосохранения верно подсказал ему, что бегство — единственный путь к спасению. Останься Паризо на острове еще хоть на несколько дней, — он неминуемо сошел бы с ума.

С. Бакланов

ВОЗДУШНАЯ СОТНЯ

Необычайный рассказ

Рисунки художника В. Голицына

Станица пригрелась около Азовского лимана, а лиман — зеркало в живой камышовой оправе. Да, он живой, этот камыш — он вечно шепчется с волнами, и волны рассказывают ему были морские. Люблю я их переговоры: таинственны они, когда свирепою ночью ветер-буян размахивает своими безмерными крыльями по степи и по лиману; ласковы эти переговоры золотым утром кубанским, когда ветер, забыв, что вчера он скандалил, ело дышит шелковой струей.

Я очень люблю и станицы, пригревшиеся около приморских лиманов. Пышные станицы. Зарылись в садах, раз’ехались верст на пятнадцать; взглянешь на крышу иной станичной хаты — какая пышная камышовая крыша!

Вы, может быть, думаете, что очень скоро можно разыскать в станице друга своего, какого-нибудь казака Федоренко. «Как Федоренко не знать, — думаете вы, — он уроженец этой станицы». Вот и ошиблись. Встречаете вы встречного-поперечного:

— Где Федоренко живет?

— Какой Федоренко?

— Денис Федоренко. Он здешний уроженец.

— Эх, голубок, — говорят вам, — мало что уроженец. Вы вот скажите, к которому краю станицы хата его. А так невозможно у нас всех Федоренков разгадать — какие Денисы, какие Иваны. До исполкома шагайте.

Идете вы в исполком, и там, в списке засаленных книг, пропотев часа два, находите, наконец, задушевного друга своего Дениса Федоренко.

* * *

В этой станице, про которую я говорю, жил человек знаменитый, Федот Щелкин.

Его хату знала вся станица. Смело можно было спрашивать:

— Где живет Федот Щелкин? Не направляли вас в исполком, сразу давали адрес:

— А вон, добрый человек, видишь улочку? Иди по ней, все иди, некуда бурую свинью с полосатыми поросятами не завидишь. Как завидишь, знай: у самой ты хаты Федота Щелкана. Это его бурая свинья, — она далеко не заходит.

В послереволюционные времена Федот Щелкин славу себе приобрел. Приехал он из Рязанской губернии и накрепко поселился в станице. Застучал молотком по подметкам, и ветром разлетелась молва:

— Эге, а Федот Щелкин невиданно сапоги мастерит. Ну, прямо тебе: не сапоги — картинка!

Со времен буденовских, с тех времен, когда квартировала в станице наша геройская кавалерия, сапожная мода укоренилась. Самый последний казак не будет теперь чувяки носить, и потому Федоту Щелкину, великолепному сапожному мастеру, — слава.

А сапожник Федот Щелкин — и хлебороб. Сапожное дело позволило Федоту и домашность приобрести. Быки есть, кони есть, прочая скотина, птица всякая.

Рязанский Федот. Темнотой прославилась его родная губерния, но знаменитый сапожник грамотен куда хлеще исполкомовских писарей. Читать до смерти любит. Выписывает Федот всякие журналы да газеты, и до четырех с полтиной в месяц на это удовольствие выкладывает.

Заглянет вечерком к Федоту лекарский помощник, а, у сапожника очки на носу, — уткнулся в печатные листы Щелкин. Лекпом — первый приятель Федота. Служит лекпом в станичном сумасшедшем доме.

* * *

Своей жене Ксении, отведя глаза от картинки журнала, на которой был изображен летящий аэроплан, сказал однажды Федот:

— Видишь, какая штука. Тридцать тысяч, тут пропечатано, аэроплан стоит. Подумать толком — оно и не так, чтобы дорого. Лёт ведь. С другой стороны — ну, пожелал бы, скажем, я аэропланное удовольствие себе доставить. Могу ли? Куда там! Аэроплан да еще ангару для него. Н-да.

Заколыхалась на стуле Ксения.

— С чего это тебя на эропланное удовольствие потянуло?

— Хочется страсть полетать. Люди по небесам запузыривают, а я на быках. Обидно.

— Вот тебе, здравствуйте, — только и сказала Ксения.

И стал Федот частенько думать: почему это он на быках, когда люди по небесам летают, и как бы добиться, чтобы без тридцатитысячной затраты можно летать было.