Лушка вскочила, выбежала из дома, схватила этот маленький, черненький, мягкий комочек и снова зарыдала, целуя его. И закричала:
— Марик! Марик! Кукла вернулась!!!
Глава 12
Может быть
Лушка проснулась поздно. Открыв глаза, увидела длинные белые тесемки, свисающие с комода, и край широкополой белой шляпы, нависшей над ее изголовьем. «Ух, ты, какая шляпка!» — восхитилась Лушка, надела ее и пошла на кухню грызть печенье «Василек», запивая его холодным молоком.
«Вторник», — прочла она на отрывном календаре и опечалилась. Сегодня ей предстояло расстаться со всеми мушкетерами.
На салфетке с незамысловатым рисунком в уголке она написала: «мама ушла к таньке отдать книжку» и через полчаса уже была на Советской, где в доме номер 12 и жила Танька, вернее, там жила Танькина бабушка, баба Сима, к которой Танька приезжала каждое лето из далекого и уже потому прекрасного города Ленинграда. Вообще-то Танька была препротивной девчонкой, особенно в те минуты, когда она, прищурившись и наморщив носик, стараясь намотать себе на палец свои легкие кудрявые волосы, говорила тягуче и весомо, по-взрослому: «Ходила вчера в универмаг. Там выбросили длинные синие юбки, очень даже миленькие. Но к чему мне длинная юбка? У меня такие красивые ноги. Глупо как-то с такими ногами в длинном ходить. И потом — к моим глазам больше идет зеленое». Слова «к моим глазам» Танька произносила с такой любовью, что сразу становилось ясно — ее глаза — самые красивые на свете. Но Лушку почему-то тянуло к этой девочке, к этой зазнайке, в этот старинный двухэтажный белокаменный особнячок со множеством окон, очень разных окон, с узкими высокими окнами первого этажа, с полуприкрытыми пузатыми балконами оконцами второго, со вросшими в землю арковидными полуподвальными окошками, с беспорядочными вкраплениями совсем малюсеньких чердачных, лестничных и еще Бог весть каких…Правый угол дома венчала низкая квадратная башня (только ее изо всего здания и покрывала деревянная крыша), с самым обыкновенным окном. Но именно в это окно так хотелось заглянуть Лушке… Она точно не знала, что такое мансарда, и вот эта башенка и представлялась ей непонятной и уютной мансардой, точно такой же, как та, в Париже, на улице Могильщиков, где когда-то давным-давно жил д’Артаньян.
Поравнявшись со зданием городской больницы, что высилась на противоположной стороне улицы, Лушка увидела Щелкунчика, своего одноклассника, неторопливо расхаживающего под красивейшими островерхими арками. «Как сказочный принц», — подумала Лушка. Щелкунчик тоже ее заметил и закричал во весь голос:
— Лысая! Лысая! — И кинулся к ней.
Зная по своему горькому опыту, что этот придурок может запросто сорвать с нее шляпку на глазах у всего честного народа, Лушка побежала дальше и скрылась за дверью, что на Советской, 12.
Лушка поменяла «мушкетеров» на некую «женщину в белом» и уселась рядом с Танькой на диван. На противоположной стене висело множество старинных фотографий. Люди, застывшие там, в далеком прошлом, отчего-то хмурые, неестественно выпрямившиеся, в большинстве своем уже умерли. Но о каждом из них (наверняка о каждом) у бабы Симы была своя история.
Всякий раз, приходя сюда, Лушка терпеливо ждала пока баба Сима заварит чай и напечет оладышков, вполуха слушая Таньку и выбирая из всех этих черно-белых потускневших лиц самое зыбкое, самое туманное, самое печальное… И когда входила в залу баба Сима с большим подносом в руках, со вкусным дымком, слетавшим с подноса, Лушка вскакивала и, ласково потерев указательным пальцем чей-нибудь застекленный подол или чью-нибудь руку, робко спрашивала: «А это кто?»
Сегодня она выбрала групповой снимок — женщину с годовалым испуганным ребенком на коленях, с мальчиком и девочкой по правую руку ее (суровым мальчиком и обиженной девочкой).
— А это кто? — спросила Лушка, погладив ботинки обиженной девочки.
— Это мама моя, старший брат мой, Иван, сестра Галина, и Мария, которая маленькая.
— А вы где?
— А меня не было еще.
Плеснув чай в блюдце, она продолжала:
— Иван под Харьковом погиб, — она коротко всхлипнула, но далее говорила уже без слез. — У него ведь бронь была. Жена его как раз в сорок первом, — она забормотала чуть слышно, — в мае, что ли, нет, наверное, в апреле, в апреле все же, — и снова громко, — родила ему двойню, мальчика и девочку, а сама померла. Он и остался один с двумя старшими детьми да еще с этими двумя малютками. Не пошел на войну. А бабы ходят по деревне, не здороваются даже с ним — у всех мужики на фронте, а у кого и погибли вовсе, а он — здесь. Здоровый, молодой, и — здесь… Не выдержал он, отдал всех четверых маме нашей и ушел. И погиб. — Она снова всхлипнула и выпила, но почему-то не из блюдца, а из чашки, по рассеянности, наверное.