Через 20 лет, в 1764 году, около Невьянского завода рабочим Алексеем Федоровым на горелом пне был найден кусок золота весом около 500 грамм. Награда за находку была самая неожиданная. Федорова жестоко искалечили, заковали в кандалы и бросили в подземелье страшной Невьянской «падающей» башни, откуда он был выпущен только через 32 года — слепым стариком. Владелец завода, мрачной памяти Демидов, боялся, что, узнав о находке, казна отберет у него прииск.
В 1813 году на Верх-Нейвинском заводе крестьянская девочка-ребенок Катя Богданова нашла на горе золотой самородок. Чтобы она не рассказала кому-либо о находке, ее беспощадно высекли розгами на заводской конюшне. Ребенок не перенес этого ужаса и помешался…
Еремеич неожиданно, резко обрывает повествование и долго сидит молча, барабаня нервно пальцами по скамье.
Поезд вырывается из тисков узкой выемки-полутуннеля и сползает в горную долину, круглую и плоскую, как тарелка. На дальнем краю ее громоздится невысокий кряж, крайняя вершина которого, лысая и хмурая, возвышается над всеми остальными. Еремеич тыкает в нее пальцем:
— Вот тебе и Карабаш! Любуйся!
Я стараюсь вобрать, запомнить все подробности «золотой горы». Ровный, словно обточенный искусными руками, конус. Лишь на северном скате небольшая, еле заметная выемка. До половины гора одета травой, — с трудом различаешь пятнышки пасущихся стад. Верхняя половина совершенно голая, в изломах и безобразных жевлаках безотрадных серых скал.
— А это вот, — широко обводит рукой Еремеич, — знаменитая Соймоновская долина!..
Она раскинулась по обе стороны нашего пути. Но лишь с одной, левой стороны, насколько хватает глаз, она изрыта большими и частыми ямами. Ямы и кучи песку около них лежат так близко друг к другу, что кажется, будто кто-то хотел вывернуть наружу все нутро долины. Напрасно напрягаю зрение, стараясь увидеть хоть один человеческий силуэт, здание. Никого и ничего. Пустыня.
— Вишь, как издырявили, — любовно говорит Еремеич, — что кроты. Рассыпное золото мыли. Что было-то здесь!.. Э-эх! По золоту ходили, к подметкам липло. В шапке, бывало, песочку принесут и то, гляди, золотников пару намоют. Чуешь? Да-а! Было, да сплыло! — машет он горько рукой.
— А теперь? — тяну я из него слова.
— Что теперь? Сотни пудов золотишка, она, матушка, дала! Высосали все. Копаются и теперь. Да толку-то?.. Что из камней сметану жать! Теперь золото в горе только. Завтра сам увидишь…
Из поселка выходим рано утром. До подъема на гору идем Соймоновской долиной, по старому прииску. Я опасливо обхожу эти громадные воронки, теперь брошенные навсегда старателями. Есть очень глубокие. В некоторых виднеются еще обомшелые бревна былых крепей. Песок затягивает уже воронки. Края их обрастают цветами и травой. Это земля сама лечит раны, нанесенные ей людьми. И скоро заплывет песком, зарастет травой былая слава Соймоновской долины. Много их таких на Урале, когда-то гремевших по всей России, а теперь позабытых, безвестных, вспоминаемых лишь в рассказах уральских старожилов.
Но стоило в этот момент посмотреть на Еремеича. Он то нырнет в яму, то снова выскочит, берет в горсть песок, трет его между ладонями, чуть ли не нюхает, не лижет его даже. И наконец, грустно-грустно бормочет:
— Кончало Соймоновскую! Под чистую!
Начинается подъем ущельем между Карабашем и Лысой. От раскалившихся на солнце на нас сухим, печным зноем. Еремеич уже не мечется больше по сторонам, а идет сзади нас, тяжело, по-старчески волоча ноги. И вот, наконец, когда от крутого подъема поплыли перед глазами красные круги, а в коленях заломило нудно, выползаем неожиданно на площадку и видим тонкую, как карандашик, трубу золотопромывной фабрики, а чуть выше, но значительно дальше — вход в штольню, барак старателей и около него группу людей. Горят костры, тянет на нас дымом — чадным и сальным. Догадываемся: старатели готовят завтрак.
Встречают нас приветливо:
— Здорогуньки! — и обязательно каждый протягивает руку для пожатия. Я всматриваюсь в них с любопытством. Есть очень интересные типы. Вот высокий старик, иконописное лицо, длинная седая борода шилом— видимо, старообрядец; вот полугородской человек; вот башкир или киргиз, с изрытым оспой лицом и трахомными глазами. Но особенно запомнился один — маленький, кривоногий, заросший бородой, весь какой-то изломанный, перегнутый во все стороны, с вороватыми, цыганскими глазами, блестевшими отливом спелой вишни. Он-то дает нам объяснения. Без конца сыплет трескучим говорком: