Пусть разыгравшаяся осенняя непогода стучится в окна дробью дождя и бросается охапками опавших листьев.
Пусть где-то близко гремит волнами Белая. Пусть воет в трубе таежный ветер. Не добраться им сюда, в тепло, не разогнать ленивую, сонную одурь…
Агапыч, раскрасневшийся, разморенный после бани, пил чай. Только после бани да в праздники разрешал он себе это редкое (по тогдашнему времени) удовольствие. Против Агапыча, спиной в печку сидел капрал[12]) заводского гарнизона, худенький старичок, в синем елизаветинском мундире, с медалью за какой-то поход.
Вытирая полотенцем пот с лица и шеи, Агапыч говорил сердито:
— Напустить надо на них войско настоящее. И ничего тогда от этого мужицкого царя не останется.
Наливая чай в блюдечко и беря в щепоть изюм, капрал вздыхал сочувственно:
— Кажное ваше слово на месте, Василь Агапыч. Да где войско-то настоящее взять? Все на турка ушло, под Силистрию.
— Ох, господи, — перекрестился Агапыч, — дай Рассее спокойствие. Как жизнь-то искрошили! Война на миру, ведь что пьяный на пиру, — разорит.
— А правда ли бают, Василь Агапыч, — начал осторожно капрал, — что некие горные заводы и рудокопные фортеции[13]) самозванцу уже передались?
— Враки! — топнул ногой Агапыч. — Стар ты стал, капрал. Бабьим бредням веру даешь. Пушки льют у нас, оттого, по поверью, и басен по заводу много ходит. А ты, капрал, как услышишь такие разговоры, тащи говоруна к самому немцу немедля. Он ему наломает репицу-то.
— Слушаюсь, Василь Агапыч, — ответил покорно капрал.
Оба замолчали, сопя в блюдца. Вой ветра в трубе превратился в сплошной многоголосый рев. Сверчок испуганно смолк.
— Непогода-то как разыгралась! — зябко передернул плечами Агапыч. — Не дай бог сейчас на воле быть, закружит, завертит, в пропасть сбросит.
Капрал вдруг насторожился. В сенях послышались шаги, неуверенные, какими ходят в темноте. Шаги приблизилась, и кто-то зашарил по стене, ища дверь.
— Кому бы это быть? — тревожно сказал Агапыч.
Капрал подошел к двери и толчком открыл ее:
— Кто там? Входи!
Сильный порыв влажного, пахнущего дождем ветра, ворвавшись в комнату, заколебал пламя лучины, а вслед за ветром шагнул через порог Петьку.
Он был замаран грязью до ворота. Даже на лице налипли грязные лепешки. Сермяжная бекеша его напиталась водой, и на полу тотчас же образовались мутные лужицы. Шапку Петька потерял, намокшие растрепанные волосы спустились на глаза, правая щека вздулась и почернела от удара Хлопуши. Тяжело, с хрипом дыша, он прислонился изнеможенно к притолоке.
— Петруха, чего ты? — метнулся к нему шихтмейстер.
— Годи, дай передохнуть, — выдавил с трудом Петька. — Насилу добрался. От самой Быштым-горы бегом. А буря крутит, глаза застит. С тракту сбился, думал, заблужусь. Хотел уже стрелять, знак подавать вам…
— Да в чем дело-то, Петрушенька? — наливался тревогой шихтмейстер.
— Беда, Василь Агапыч! — тяжело, точно камень с горы, уронил Петька, и придавленный мрачным предчувствием шихтмейстер бессильно опустил руки;
— Какая ж беда-то? Не томи ты, для ради бога!
— Конец нам всем в понедельник будет! Карачун! — крикнул Петька. — Говорил я тебе, что около Хлопуша бродит, полковник самозванцев, чортов глаз, рваные ноздри! — выругался Толоконников с сердцем. — Я его все вокруг да около водил, а он возьми да как-то с Павлухой Жженым и стакнись. Без меня! Ну, и спелись. Манихвест седни читали его, Пугача. Хотел я их рассорить. Куда! Чуть не задушил меня этот каторжник. Пашка ему твердо обещался, по рукам били, что в понедельник после обеда бунт начнут. Гарнизонных, говорит, перевяжем, они-де старые крысы и так со страху помрут… Капрал обиженно крякнул…
Петька, словно не замечая, продолжал:
— Управителя, похвалился Пашка, — на ворота, шихтемейстеру — башку долой!..
— Так и сказал? — затрясся Агапыч.
— Так и сказал, — не моргнув глазом, соврал Петька. — А пушки самозванцу пошлют. Антиллерия, вишь ты, ему нужна, Оренбург громить. Действуй, Василь Агапыч, чуешь, на носу беда-то! Не медли!