— Молщать, холоп! Запорю, сукин сын!
— Я не сукин сын, а ты вот такой, — ответил спокойно Жженый. — Кнутобойничать-то ты мастер, знаю. Пороть меня хошь? Так не удастся это тебе, и кому еще бог поможет…
Шемберг вырвал у камердинера трость и концом ее ткнул Павла в плечо:
— Под караул его! В кандалы!.. В Сибирь!..
Мастера схватили Жженого за плечи.
— Чего, братцы, глядеть? — заревела толпа. — Бей немца, вяжи мастеров! Ура-а!..
Толпа бегом бросилась к крыльцу. Шемберг выхватил из кармана платок и, подняв его высоко над головой, взмахнул три раза. Передние ряды уже добежали до крыльца, и десятки рук потянулись к парчевому кафтану Шемберга. Управитель, попрежнему спокойный, лишь чуть побледневший, не шелохнулся, не подался назад даже на шаг. А когда чья-то рука уцепилась за подол его кафтана, он сильно ударил тяжелой тростью по первой подвернувшейся голове. Толпа вскрикнула, навалилась, затрещали сломанные перила крыльца…
В этот момент с ржавым визгом растворились тяжелые заводские ворота, и эскадрон черных гусар на взмыленных лошадях втянулся на шихтплац…
Толпа на мгновение замерла, а затем отхлынула от крыльца обратно к домнам. Шемберг победно улыбнулся, поправляя чуть сбившийся набок парик.
Тихо стало на громадном заводском дворе. Замерли обе стороны. Лишь одна гусарская лошадка звонко фыркала и трясла головой, звеня удилами. Но гусар, сидевший на ней, как будто сконфуженный, что она нарушает тишину, сердито дернул поводьями, и лошадь перестала фыркать.
Стадо снова тихо-тихо…
Командующий отрядом офицер спрыгнул с лошади и, неуверенно переставляя затекшие от долгой езды ноги, поднялся на крыльцо. Приложив к каске руку, отрапортовал:
— Господин колежский асессор, прибыл в ваше распоряжение по приказанию коменданта Верхне-Яицкой фортеции..
— Плагодарю фас, господин офисер, — протянул ему руку Шемберг. — Фы прибыли фофремя, еще бы один секунд, и мне, как гофорит пословиса — капут был. Фидите? — обвел он широким жестом угрюмо молчавших рабочих.
Офицер повернулся лицом к ним и крикнул грубо:
— Эй, холопье, сейчас же выдать заводчиков[26])! А ежели вы, воры и шельмецы, ждете к себе Пугача и припасаете ему корм и припасы воинские, то буду я вас казнить, вешать за ноги и за ребра, пытать крепко, а также носы и уши обрежу. Знайте то, воры, и ужасайтесь!..
Где-то в глубине толпы родился неясный гул, он нарастал, крепчал и вдруг взвился к нему многоголосым воплем:
— Не запужаешь!.. Бей царицыно войско!.. В колья!.. На слом!.. На сло-ом!..
По толпе словно пробежала судорога. Над головами замелькали колья, дубины, руки с тяжелыми кусками руды, кузнечные кувалды, дробильные балды. Передние ряды тяжело колыхнулись и сорвались с места, увлекая за собой к крыльцу остальную массу. Двор загудел, застонал от топота тысячи ног. Люди бежали, наклонив головы, как разъяренные быки, приготовившиеся для сокрушительного удара.
Срывающимся голосом офицер крикнул команду. Взлетели к плечам гусарские карабины, и грохот залпа покрыл шум бегущей толпы. У атакующих произошла заминка, образовался. водоворот: из крутящихся на одном месте людей, а затем вся масса их хлынула назад и рассеялась по двору на отдельные кучки…
Шемберг и офицер облегченно перевели дыхание. Гусары поспешно перезаряжали карабины.
Жженый был в первых рядах нападающих и теперь, при отступлении, он оказался последним. Сердце его жгли злоба и стыд. Пробегая мимо домны, Павел сразмаху ударился ногой о камень и, не удержавшись, повалился на землю. Падая, он увидел темную фигуру, метнувшуюся к нему навстречу из-за ближайшей домны, затем над самой его головой грохнул оглушительный выстрел, и что-то тяжелое упало ему на спину. Все это следовало одно за другим так быстро, что Жженый не понял сути происшедшего. Осторожно выполз он из-под навалившейся на него тяжести и, поднявшись, увидел, что это был Гришка-Косой, ходивший вместе с ним на свидание к Хлопуше. Гришка цеплялся пальцами за простреленную грудь, дергаясь в предсмертной икоте. Жалость затопила сердце Жженого и теплым комком подкатила к горлу:
— Гриша, голубь, как же это ты, а? — нежно и грустно спросил он, как будто укоряя приятеля в какой — то ошибке.
Гришка открыл глаза, увидел Павла, и бледные губы его задрожали в слабой улыбке.
— Павлуша, — еле слышным, шелестящим шопотом протянул он. — Это… Пе-етька… Толоконников… предатель… Хотел тебя, а я… я…
Жженый поднял голову и увидел сутулую спину Толоконникова, уже огибавшего угол господского дома. Петька, убегая, размахивал большим, еще дымившимся пистолетом, по длине равным локтевой части руки.
Жженый поднял голову и увидел Толоконникова, убегавшего с длинным, еще дымившимся пистолетом…
Гришка задрожал мелкой, ознобливой дрожью и вдруг сразу стих, со стуком откинув отяжелевшую, мертвую руку.
Павел поднялся с колен и, словно убеждая сам себя, громко воскликнул:
— Вот оно дело-то какое!.. Петька, значит?.. А я-то…
Затем вдруг круто повернулся и не побежал, — нет, — пошел, тяжело отрывая от земли ноги. Когда скрылся за домной, второй залп гусарских карабинов звучно разорвал воздух. Но он был уже лишним. Двор опустел. Лишь валялись кое-где оброненные шапки и дубины, у магазей бились, порвав сбруи и опрокинув телеги, перепуганные выстрелами лошади углежогов, да у гудящей попрежнему домны, распластавшись навзничь, лежал мертвый Гришка…
VI.
В длинном зале стояла красноватая полумгла от топившейся в конце большой печи. Две оплывшие свечки в бронзовом канделябре освещали только стол, уставленный бутылками и тарелками со снедыо, не разгоняя тьму, притаившуюся в углах. Раскаленная пасть печки разбрасывала огненные трепетные зайчики по стенам зала, обитым цветным штофом[27]). Тускло блестела позолота массивных рам, и темнели полотна картин. А с полотен глядели суровые глаза воинов, нежно розовели лукавые женские лица, играли всеми цветами шелка кринолинов[28]), и переливался муар орденских лент.
Гусарский секунд-ротмистр, тучный и мешковатый, по-детски веснушчатый, с длинными гусарскими локонами, болтавшимися у висков, развалился в кресле против самого зева печки. Спиной к ней и лицом к секунд-ротмистру, на мягком бесспинном табурете поместился Шемберг. В тени, недалеко от управителя, опершись на кочергу, стоял Агапыч.
Секунд-ротмистр расстегнул венгерку: ему тяжело после сытного управительского ужина, сдобренного заморскими винами, редкими в уральской глуши. Он изредка поеживается, смакуя тепло печки, и водит по стенам зала осоловевшими глазами.
Неслышной тенью, по своему обычаю всегда красться тайком, скользнул к столу Агапыч и большими железными съемцами снял со свечей нагар. Ярче заблестела позолота портретных рам.
— А это чьи же портреты навешаны? — спросил вяло ротмистр.
— Их сиятельства, графа, благодетеля нашего, — предупредительно ответил Агапыч. — Предков и прапредков ихних.
— А часто здесь сам граф бывает? — полюбопытствовал ротмистр.
— Да как вам, ваше благородие, сказать? Вот мне пятьдесят с лишним годов, родился и вырос здесь я и никуда дале Косотурского завода[29]) не отлучался, а их сиятельство на моей памяти здесь всего один раз быть изволили. Да не теперешний, Иван Захарович, а еще родитель ихний покойный, егерей-мастер[30]) Захар Ляксандрыч — граф. Было это годов двенадцать назад, — Агапыч опасливо оглянулся по сторонам и понизил голос до шопота, — как раз об тот год, когда до нас весть дошла, что государь Петр Федорович волею божию скончался. Панихиду мы тогда всенародную по ему отслужили. Да-а! А теперь вот, через двенадцать годов, изверг рода человеческого дерзостью своей себя именем усопшего государя нарек. Что-то будет, господи! — перекрестился шихтмейстер.