Ночь тихо ползет, шарит ветром по крыше, обводит дрожью стены. И кажется — комья земли ложатся в могилу, медленно засыпая гроб. И где-то там, высоко слышен душураздирающий похоронный плач, — то рыдает на мачтах бронза антенны…
Но зато, когда погожий морозный день высушит туманную испарину океана, откроет горизонты, и водная ширь заблестит, как хорошо отполированная сталь, легко и шумно-радостно живет экипаж гранитного корабля. Весь короткий день на гранитной палубе суетятся люди. В их звонких голосах нет и нотки тоски, в быстрых и ловких движениях не подметишь цынготной спячки, лица горят румянцем, и глаза брызжут искрами жизни. Перетаскивают ли с места на место дровяные запасы, расчищают ли дорожку к морю, вырубают ли ступенчатый трап в ледяной коре, или же потешаются игрой, — повсюду смех и несмолкаемый гомон молодых голосов.
За любимой игрой незаметно пробегают минуты. Затаив дыхание, все следят за черным крутящимся шариком. С середины крохотного «поля» мяч, гонимый «нападением», летит на край островка, где за обледеневшим изломом зияет пропасть. За несколько шагов от обрыва-ворота; здесь сбились в кучу защитники. Мяч подхватывается, крутится в быстро снующих ногах и посылается обратно на середину площадки. Случается, что мяч прорвется сквозь цепь «защиты», перемахнет через «борт» гранитного корабля и, описав дугу в воздухе, летит в темносиний бархат мертвой зыби. Тогда проигравшая защита достает упущенный мяч из моря, возит на спине выигравших противников и в наказание снова становится в позицию защиты.
Не меньшее удовольствие доставляет команде охота. Большие стаи гаг держатся вблизи острова. В морозную погоду гага летает плохо, чаще садится на воду и плавает, согреваясь дыханием Гольфштрема. В таких случаях, вооружившись ружьями, все отправляются к морю, и в чистом морозном воздухе гулко разносятся выстрелы, и испуганно кричат потревоженные гаги.
Только ночь, холодная, опаленная сполохами северного сияния, загонит неугомонных спортсменов в теплый станционный дом. И далеко заполночь звенит жизнь молодых здоровых людей смехом и возбужденными голосами.
Был серый апрельский день. Часовые стрелки указывали два часа пополудни, а в окне мерещился мутный сумрак. В стекла хлестала льдистая крупа и за окном, в полосе света, отбрасываемой лампой, мелькали вьюжные вихри.
В просторной комнате, залитой светом тридцатилинейной «молнии», было тепло и стоял вкусный запах добротной матросской пищи. На обеденном столе дымился медный суповый бак, и крепкий круглый кок станции сосредоточенно священнодействовал, разливая пищу. Когда наполнились все тарелки, дымясь и желтея наваром томата, кок расставил их по краям стола, окинул заботливым взглядом и сказал:
— Баста! — Затем так же важно, не спеша, отправился звать команду.
— Господа, баре, товарищи! Каша скипела, уха подгорела!.. Спасайте!
На голос кока матросы, лежавшие на койках, отозвались неопределенным мычаньем и нехотя, словно на изнурительную и давно надоевшую работу, потянулись в столовую. Ели вяло и молча. Только кок добродушно ворчал:
— Зажрались, дьяволы, не лезет!.. Королевские помидоры, соус провансаль!.. Бьюсь, бьюсь, угождаю. Хоть бы меня пожалели… поели бы хоть раз…
Никто не отвечал. Матросы отодвигали полные тарелки супа и молча, один за другим вставали из-за стола.
— Нет, братцы, дудки! Я лоб себе разбил, обед на ять, а вы убегать… — суетился кок, и обед уныло продолжался.
— Ну вот и прекрасно, братцы… кушайте, кушайте! — сиял кок.
Все молчали, словно были послушны надписи, наклеенной против стола на стене и гласившей: «Сначала ешь, а потом говори. Болтливость — корень желудочных беспорядков». Красная акварель надписи слиняла, углы белого картона были оборваны и сплошь покрыты прорывами от гвоздей, что красноречиво свидетельствовало о многочисленных покушениях на нравоучительную надпись. Но она, словно гордясь своим многострадальным прошлым, продолжала висеть и поучать молчанию.
Покончив с обедом, молча встали и ушли в общую комнату.
— Эх, и погода стоит! Хоть бы утихло, к морю бы сходить, подышать. Задыхаюсь, чорт возьми! — падая на койку, произнес молодой телеграфист Жиленко.
— Да… восьмой день штурмует, а барометр даже не дрогнул, — отозвался моторист Сашка Бдеев и, подойдя к висевшему на стене барометру, тряхнул его так, что коробка запрыгала, закачалась, как маятник, и задребезжала.