Захар первое время часто заходил к Павлу Иванычу. Но зимой он стал показываться все реже и реже. Придет, спросит:
— Бойе, Ильку не нашли?
— Знаешь, Захар, начальника-то Илькина прогнали. Нового теперь на его место посадили, понимаешь? — утешал его Павел Иваныч.
— Прогнали, бойе?!. Новый Ильку найдет?! — спрашивал Захар. И снова бежал в тайгу, придавленную инеем и окоченевшую.
В тайге, оставаясь наедине со своей тоской, Захар спрашивал про Ильку у березы, у кедра, у сосны. Увидит лисицу и у нее спросит:
— Лисица, лисица, ты не видала немножко Ильку?..
НА ГРАНИТНОМ КОРАБЛЕ
Рассказ М. Петрова-Груманта
Пасмурная полярная ночь…
От вахты до вахты часы проходят томительно медленно и однообразно. На циферблат больших корабельных часов никто не смотрит — пригляделся, — и этот желтый с потрескавшейся эмалью кружок кажется куском густого тумана, что душит под своей тяжелой полостью короткий просвет дня. Нет, даже больше, — циферблат становится ненавистным, словно изнурительный полярный мрак исходит из этого кружка, оправленного в черный дуб и медяшку. Несмотря на то, что часы, проверяемые раз в месяц по Гринвичскому меридиану, аккуратно отбивают счет, кажется, что они врут, невероятно медленно передвигают стрелки. И все семь человек экипажа радиостанции ненавидят эти часы…
Далеко на севере, где старик Мурман отбросил от своей каменной груди острова, словно пасынков, и без сожаления смотрит с высоты гор на леденеющие в объятиях океана гранитные осколки, — затерялась одинокая радиостанция.
Маленький гранитный остров высоко вздымает свой гребень. Его заостренные края, круто обрываясь, рассекают волны. Внизу, пенясь и ворча, беснуется кипень прибоя. Наверху, на укатанной ледяными штормами площадке гордо вздыбились к небу высокие мачты-антенны. И кажется, — исполинский гранитный корабль медленно идет по волнам…
Упругая сталь вант[17]) рвет косматые пряди гонимых штормами ночных туманов. В скалы бьются свирепые зыби. Глухо стонут камни. Весь остров дрожит от могучих ударов.
Двухчасовая вахта за приемником пролетает необычайно быстро, и радист, передавая наушники нетерпеливо ждущему товарищу, жадно хватает последние звуки радиоволн — будь то привет проплывающего мимо корабля, голос далекой Москвы или перекличка заброшенных на океанские берега товарищей. В крохотной рубке, где керосиновая лампа целые сутки напролет борется с полярным мраком, бьется сердце маленького мирка. И когда ледяной шторм загудит, пролетая над крышей, застонут антенны, и туман, раздираясь на клочья, заплетается обрывками снега, — в рубке, словно с сердце умирающего, затрепещут судороги приглушенной жизни…
Свободные от вахты люди, стиснув зубы, молча, как тени, слоняются по углам, и тоска зеленым угаром ползет за ними, отравляет и душит. Стены кажутся могилой, из которой никуда не уйдешь. Засаленные, с оборванными углами игральные карты никого не увлекают. Книжная полка — от «Капитала» Маркса до портативного томика Зощенки — сиротливо покрывается пылью, и граммофон уныло молчит в углу.
Ночь тихо ползет, шарит ветром по крыше, обводит дрожью стены. И кажется — комья земли ложатся в могилу, медленно засыпая гроб. И где-то там, высоко слышен душураздирающий похоронный плач, — то рыдает на мачтах бронза антенны…
Но зато, когда погожий морозный день высушит туманную испарину океана, откроет горизонты, и водная ширь заблестит, как хорошо отполированная сталь, легко и шумно-радостно живет экипаж гранитного корабля. Весь короткий день на гранитной палубе суетятся люди. В их звонких голосах нет и нотки тоски, в быстрых и ловких движениях не подметишь цынготной спячки, лица горят румянцем, и глаза брызжут искрами жизни. Перетаскивают ли с места на место дровяные запасы, расчищают ли дорожку к морю, вырубают ли ступенчатый трап в ледяной коре, или же потешаются игрой, — повсюду смех и несмолкаемый гомон молодых голосов.
За любимой игрой незаметно пробегают минуты. Затаив дыхание, все следят за черным крутящимся шариком. С середины крохотного «поля» мяч, гонимый «нападением», летит на край островка, где за обледеневшим изломом зияет пропасть. За несколько шагов от обрыва-ворота; здесь сбились в кучу защитники. Мяч подхватывается, крутится в быстро снующих ногах и посылается обратно на середину площадки. Случается, что мяч прорвется сквозь цепь «защиты», перемахнет через «борт» гранитного корабля и, описав дугу в воздухе, летит в темносиний бархат мертвой зыби. Тогда проигравшая защита достает упущенный мяч из моря, возит на спине выигравших противников и в наказание снова становится в позицию защиты.
Не меньшее удовольствие доставляет команде охота. Большие стаи гаг держатся вблизи острова. В морозную погоду гага летает плохо, чаще садится на воду и плавает, согреваясь дыханием Гольфштрема. В таких случаях, вооружившись ружьями, все отправляются к морю, и в чистом морозном воздухе гулко разносятся выстрелы, и испуганно кричат потревоженные гаги.
Только ночь, холодная, опаленная сполохами северного сияния, загонит неугомонных спортсменов в теплый станционный дом. И далеко заполночь звенит жизнь молодых здоровых людей смехом и возбужденными голосами.
Был серый апрельский день. Часовые стрелки указывали два часа пополудни, а в окне мерещился мутный сумрак. В стекла хлестала льдистая крупа и за окном, в полосе света, отбрасываемой лампой, мелькали вьюжные вихри.
В просторной комнате, залитой светом тридцатилинейной «молнии», было тепло и стоял вкусный запах добротной матросской пищи. На обеденном столе дымился медный суповый бак, и крепкий круглый кок станции сосредоточенно священнодействовал, разливая пищу. Когда наполнились все тарелки, дымясь и желтея наваром томата, кок расставил их по краям стола, окинул заботливым взглядом и сказал:
— Баста! — Затем так же важно, не спеша, отправился звать команду.
— Господа, баре, товарищи! Каша скипела, уха подгорела!.. Спасайте!
На голос кока матросы, лежавшие на койках, отозвались неопределенным мычаньем и нехотя, словно на изнурительную и давно надоевшую работу, потянулись в столовую. Ели вяло и молча. Только кок добродушно ворчал:
— Зажрались, дьяволы, не лезет!.. Королевские помидоры, соус провансаль!.. Бьюсь, бьюсь, угождаю. Хоть бы меня пожалели… поели бы хоть раз…
Никто не отвечал. Матросы отодвигали полные тарелки супа и молча, один за другим вставали из-за стола.
— Нет, братцы, дудки! Я лоб себе разбил, обед на ять, а вы убегать… — суетился кок, и обед уныло продолжался.
— Ну вот и прекрасно, братцы… кушайте, кушайте! — сиял кок.
Все молчали, словно были послушны надписи, наклеенной против стола на стене и гласившей: «Сначала ешь, а потом говори. Болтливость — корень желудочных беспорядков». Красная акварель надписи слиняла, углы белого картона были оборваны и сплошь покрыты прорывами от гвоздей, что красноречиво свидетельствовало о многочисленных покушениях на нравоучительную надпись. Но она, словно гордясь своим многострадальным прошлым, продолжала висеть и поучать молчанию.
Покончив с обедом, молча встали и ушли в общую комнату.
— Эх, и погода стоит! Хоть бы утихло, к морю бы сходить, подышать. Задыхаюсь, чорт возьми! — падая на койку, произнес молодой телеграфист Жиленко.