Выбрать главу

— Я? Помог бы? Ты шутишь, — вымолвил бродяга, промокая воспалённые веки подозрительной тряпицей, выхваченной из кармана. — Это раньше я помогал тебе. С контрольными. А теперь…

Какая — польза — от — того — кто — есть — никто?

— А может, вы мне поможете? — спросила Степанида, выходя из комнаты в длинном чёрном шёлковом платье с белым воротником.

Крендель замер от восхищенья и жалости. Щуплая, похожая на старшеклассницу, Степанида повернулась перед зеркалом. Занятный лжецеломудренный вырез открывал позвонки до пояса. И шеничная коса тяжело висела на обнажённой спине.

— Ты рано переоделась, — бормотал Крендель. — Это же — в течение суток. И… если ничего не изменится… Вдруг что-то изменится!

— Чем? Помогу? — перебил его Потап, поглаживая бороду пятернёй. — Кому из вас? Не понимаю я ничего.

Степанида жёстко поджала губы.

— Мне нужен ваш ответ, эсэнэс: на месте Апостолов вы стали бы стрелять во врагов Христа? Чтобы Его спасти?

— Нет, — перепугался Потап. — Нет. Это ни у кого не получилось бы… Ведь я бы тогда попытался прервать миссию Спасителя на Земле. И оставить человечество без спасения. Я не дал бы Ему выполнить жертвенного подвига… Это совсем, совсем не правильно.

— …А я бы стала, — угрюмо размышляла Степанида, глядя в пол. — Я не простила бы себе того, что не попыталась бы спасти Его…

571

Бродяга растерялся. Он забыл, кажется, что собирался уходить, и Крендель стоял принуждённо, вытирая панамой бритый затылок и держась за дверную ручку.

— У вас бы не получилось! Защитить! — упрямился Потап. — Наивная вы. Ни у кого бы не получилось. Никто не сможет сокрушить зло, которому попущено быть.

…А может, нет её уже давно, дееспособной сталинской лаборатории —

оратории, сочинённой подневольными учёными, не суждено, может быть, прозвучать на весь мир по причине повышенной влажности подземелья или обрыва старого провода…

Степанида сощурилась:

— Что же? Его бы распинали, а вы бы глядели, Потап? И гвозди бы, небось, подносили? Помогали бы миссию спасения выполнить поскорее?

— Нет!..Не-н-не знаю. Мы сами себя не знаем!

— А если перестрелять главных врагов России? — дёргала косу Степанида. — Врагов истины? Самых очевидных? Что будет тогда, по-вашему?

Бродяга вдруг приосанился.

— Это значит, не дать совершиться чему-то предопределённому! И тогда те же самые процессы начнут вызревать в России снова. Такие же процессы! Пока не разрешатся они своим, предопределённым, путём, — твёрдо проговорил Потап, и дряблые синеватые мешочки задёргались под его глазами. — Понимаете? Нельзя включать себя в цепь убийств, то есть — в цепь зла, потому как… она бесконечна. Да, нельзя вступать в неё! И Апостолы — не вступили.

— Понимаю, ухо — не в счёт, — кивнула Степанида.

— Так — Он — повелел! А мы!.. — не унимался Потап. — Мы — великий народ! Мы — выстоим! На своём терпении! На неучастии в делах зла… Вы же… Вы плохо, дерзко говорите! Вы… фазы смирения не прошли. Оттого не понимаете надмирной сути свершившегося когда-то…

— Да ну вас, — отвернулась Степанида. — Идите себе. Читайте «Числа»! Главу двадцать пять…

— А что там? — Потап уставился на свои разбитые ботинки с полуотставшей подошвой,

уж он бы и тем непомерно счастлив был, если б его сейчас — в лагеря, на баланду, в «шарашку» — в работу то есть! Но не на улицу, не на улицу…

— Читайте главу двадцать пять! — звонко повторила Степанида. — Кому не следует, тот, в самом деле, не сможет этого! А кому следует, но уклонится он от долга…

572

Если кто уклонится от долга…

Однако что-то происходило там, в морге, с морозильными камерами, потому что состояние души Цахилганова стало резко меняться,

— будто — при — корабельной — качке.

Его откинуло от Стеши и понесло из одного пространства в другое. Сначала возник под ним какой-то унылый городок с дощатыми сырыми тротуарами, и промчался машинный двор у оврага. Мужики в ватниках угрюмо курили, сидя на корточках вдоль обшарпанной стены.

Потом мелькнул редкий берёзовый лес, пахнущий остывшей баней…

Что же там, в «Числах»? Что?

Пошла бесконечная полоса свежих пней. Но вот Цахилганова словно снизило и закачало над заброшенным огромным селом с заколоченными ставнями, с полуповаленными, расшатанными заборами, поражёнными какой-то земляной цингой. Оно было пустынным,

— село — призрак —

лишь одинокая рослая тётка в душегрейке, в цветастой юбке, согнувшись, орудовала рубанком во дворе, у широкого крыльца, напевая себе под нос –

она сосредоточенно ладила гроб из старых досок, наполовину уже сбитый.

573

— Как у этой… вдовы… было девять… сынов, — полупела, полупроговаривала угрюмая тётка над вихляющейся, незакреплённой доской,

— дочь — десятая — разбезсчастная…

И всё ходил по доске, вжикал рубанок, и запинался — то ли о сучок, то ли о старый гвоздь,

— к — родной — маменьке — своей —… — собиралася — к — родной — маменьке — своей — … — собиралася…

Цахилганова промчало над низким степным пожаром — горели, слабо дымя и потрескивая, пожухлые серые травы вдоль мелового карьера. И, наконец, враз, восстановилась чёткая картина морга.

Незнакомые люди, пытаясь открыть камеры, вертели ручки регуляторов температуры. И вежливый человек в милицейской форме что-то писал за Сашкиным столом, вопрошая:

— Какие замки? Где эти замки, не разберёшь…

Но поверх этих слов летали другие — женские, горючие, приставшие к душе попутно,

— как — у — этой — вдовы — было — девять — сынов — дочь — десятая — разбезчастная —

И ходил по доске, вжикал невидимый рубанок, и запинался — то ли о гвоздь, то ли о сучок.

— Так, ключи-то от камер, они точно в сейфе были?.. А как он эти хреновины размагничивал,

не помните?

574

— Больно… — то ли сказала, то ли спросила Люба с жалостью под коричневым своим полунимбом. — Как же он… Как ему… Больно…

Две медсестры, пришедшие на смену прежним, заправляли тем временем капельницы, помогая друг другу.

— Моя мама умирала от этого, — сказала некрасивая девица с коротким носом, придерживая прозрачную трубку. — Мы домой её из палаты забрали как безнадёжную. Умирать… А её нищенка вылечила. Из Копай-города. Я эту нищенку на вокзале видала. У неё мизинец изуродованный.

— Что ж она — нищенка, если лечить умеет? — спросила солидная медсестра с пегими обильными кудрями на плечах, распечатывая флакон с ловкостью. — Умела бы — на вокзале не побиралась.

— А ей не верит никто. Я всё этому, который тут на стуле сидит, сказать собираюсь. Да боюсь, тоже не поверит… Она для нас корни какие-то в чугунке парила, нищенка. Солодок…

— и — что-то — ещё — наподобие.

— Конечно, не поверит, — согласилась кудрявая. — Разве солодком печень вылечишь? Её антибиотики не берут. Чушь какая.

Пустой флакон-слепец полетел в урну.

— …А маме помогло.

Кудрявая промолчала,

про эту больную медичку под капельницей слыхала она кое-что, таких и выхаживать-то не стоит.

— Как же он… — шелестел голос Любы — и

угасал,

не одолев фразы.

575

— Спрашивает она всё время про кого-то, — вздохнула девица. — Да… Был бы муж её попроще, я бы ему сказала. А этот… Крутой. Не поверит, конечно… Или всё же сказать?

Солидная раздражилась:

— Про нищенку? Охота тебе людей смешить. Да он пьяный сейчас в зюзю. Они в морге всю ночь с беззубым пили. И с Михаил Егорычем, — она со стуком поставила новый флакон на металлический стол, потом спросила деловито: — Тебе дать обезболивающего? Гляди, чем её пичкают.