Выбрать главу

Умершего начальства… Забывшего обозначить предел земной его жизни.

Он только устаёт иногда и старится порой ненадолго. И бормочет тогда непонятное. Но Дула Патрикеич уже готов помолодеть снова — он чует, как прибывают в нём репрессивные силы. Уж больно много врагов родного народа накопилось.

Давно преизбыточна их масса на душу населения, вот что!..

Репрессивные силы томят вечного старика ночами,

и заставляют часто включать свет,

и поглядывать на часы,

и откидывать сатиновую шторку с окна,

и изучать беспокойным взором

пришедшие в негодность участки степных зон,

дремлющих под полной тревожной луной…

— Решайся, сынок! Куда уж дальше тянуть? Сколько мне маяться без всякого толка?

И правда, сколько же можно маяться старику в замершей на полвека, простаивающей, опустошённой Раздолинке?

Много работы накопилось в полуразрушенных зонах Карагана — в зонах, тоскующих по самым жирным в истории России, по самым холёным и бесстыжим заключённым. Ууууу — много!

— Что, Патрикеич? Непростительно долго простаивает столица Карлага? Вот жалость-то какая…

Но — именно — здесь — в — Карагане — жила — Любовь — и — теперь — она — умирала — здесь.

— Люба. Почему ты уходишь? Как жить без тебя?..

80

Жена молчала в своём надземном существованьи. Молчал пономарь в глубинных земных пустотах. И лишь долдонил, долдонил наземный служака Патрикеич в своей Раздолинке:

— Время уходит!.. Разбирайтесь, калёно железо! Ты — разбирайся.

Наконец его голос иссяк.

— Легко сказать — разбирайся, — приуныл Цахилганов после исчезновенья Дулы, в опустевшей тишине. — На сколько именно частей? Уж не на шестнадцать ли?

И понял окончательно: дабы правильно собрать себя воедино, надо прежде всего внимательнейшим образом себя же всего

разобрать.

Не препятствовать дроблению, нет, но ускорить его!..

Не тем ли самым занимается нынче стремительно дробящийся мир,

стремящийся к самопознанью — и цельности? Мучительно стремящийся…

— Птица, — прошептала Любовь, и дыханье её сбилось.

Цахилганов насторожился.

— …Отгони, — слабо просила жена. — Ты же видишь, она налетает. Отгони…

81

— Какая хоть она, эта птица, Люба? — спросил он, покорно вздыхая, и подошёл к высокой её кровати.

— Зачем? — проговорила Любовь едва слышно. — Зачем ты впустил её в наш дом? Она налетает всё время. Она измучила меня! Отгони, умоляю.

Цахилганов тронул её лоб, который был холоден

и влажен.

— Всё, всё, Люба. Я её прогнал. Гарпию. Кыш!.. Тебе снова больно?

Но взгляд Цахилганова остановился по ту сторону кровати. Там стояло кожаное низкое кресло, раскоряченное и продавленное до безобразия,

в которое он никогда не садился,

— оно — было — креслом — Барыбина — только — Барыбина — преданным — креслом — Барыбина — упорно — хранящим — сердобольное — тепло — нижней — части — тела — реаниматора —

и в этом кресле лежала какая-то недочитанная, раскрытая книжица. Ещё позавчера этой книжицы здесь не было, а сегодня… Ну-ка, ну-ка…

«Оставаясь на почве точных фактов, — с пристрастным вниманием читал Цахилганов отчёркнутое карандашом, перегнувшись над Любой, — мы можем сказать, что большие полушария

есть совокупность анализаторов,

которые разлагают

сложность внешнего и внутреннего мира

на отдельные элементы и моменты

и затем связывают таким образом

анализированные явления

с той или иной деятельностью организма…»

82

Цахилганов ощупал свою голову:

— Полушария, — сказал он. — Разлагают… Дробят… Сложность внешнего — и внутреннего мира… Дабы свести всё в единое, чёткое, необходимое действие организма…

Почему же они раньше этого не делали? Полушария? Простаивали, что ли? Гадство, они почти совсем не работали…

Или при целенаправленном стяжании денег и удовольствий они своей основной функции не выполняют вовсе?!.

— Разумеется, — тут же откликнулся Цахилганов Внешний. — Вот и подсказка тебе подброшена — неким святителем из заключённых. Теперь вперёд. Напрягай свои большие полушария!..

— Выходит, деятельность неких дремлющих способностей человека запускается с помощью несчастий… Весёлое дело! А может, я не хочу — такого запуска?

— Ну, если уж ты начал рассыпаться, то и собраться в неком неведомом действии предстоит тебе же. Рано или поздно состоится он –

переход — количественных — изменений — в — качественное — посредством…

— Уволь! Мне без скачков как-то спокойней! — перебил себя, того, Внешнего, Цахилганов. — А если будешь напирать, если будешь тут нагнетать немецкую классическую философию, то я в знак протеста отправлюсь домой. Пить хорошее вино и слушать оперу,

— про — Горюнову — он — благоразумно — умолчал —

причём, заметь, вовсе не «…супер-стар». Я что, уже потерял право на жизнь вне реанимации?.. Барыбин, небось, нарочно подсунул мне книжицу, нарочно подчеркнул, а я буду, как дурак, ломать голову

над деятельностью своей же головы.

И преображаться на глазах!

Ему в угоду…

83

Ну, уж нет. Шум лагерной пыли, распады, видения человеческих жертв прошлого, боязнь жертв будущего — всё по боку!

— Я нырну с головой в Вечнозелёную оперу, только меня и видали…

Внешний, видно, растерялся:

— Предельный объём удовольствий, вообще-то, давно исчерпан. Тобою — и миром…

— А мне плевать… Несчастья пусть остаются несчастьями. Но, к счастью, есть на свете Вечнозелёная! — сказал Цахилганов, потягиваясь. — И она — бессмертна! И я не виноват, что мне в ней — хорошо! А вот в душевном эксгибиционизме, который навязывается мне…

— именно — в — этой — точке — земного — шара — и — именно — под — этими — солнечными — выбросами — именно — такой — интенсивности — а — не — иной —

мне не очень-то уютно. Я выхожу из игры. С меня довольно. Всё, что сложно, того не существует!..

Да, я делаю попятный шаг!

Дабы не превращаться из успешного человека в такое же ничтожество, как Барыбин,

я удаляюсь в привычные,

проверенные удовольствия.

Большой привет!..

84

Как вдруг Цахилганов подумал, что Вечнозелёная опера обманула их всех —

их всех, прельщённых ею в своё время.

Она предательски покидала изношенные поспешно души, оставаясь сама — молодою,

— уже — без — них.

Она испарялась из жизни околдованных ею, как обыкновенный веселящий газ…И весеннее поле жизни,

на котором они,

не похожие на прочих смертных,

плясали свой безумный, развинченный

молодой рок-н-ролл,

обнажилось вдруг.

И оказалось, что это только поле вечного и неотвратимого инобытия — поле неизбывного унынья, поросшее мелкими дикими призрачными тюльпанами, бледными как тени —

над — ними — самыми — бледными — из — цветов — не — было — неба — как — не — бывает — его — над — адом…

— Птица! — сказала Любовь быстро и тревожно. — Ты не отогнал. Скорее!.. Она…

— Что ты, Люба? Здесь нет…ничего, — для верности он посмотрел на плафон под потолком. Никого…

Любовь вздохнула, чтобы сказать ещё что-то, но стихла, ослабев. И тень слабого ужаса погасла на её лице.

— …А ведь ты, Любочка, так и не сказала мне, почему ты не лечилась. Ты давно знала о своей болезни — и молчала. Почему?