— в — стране — обезличенной — свободой —
и желать теперь здесь свободы так же нелепо, как плавать и плавать в дождь, не прекращающийся ни на минуту и давно превративший всё вокруг в один общий грязный, мутный потоп без конца и края,
— в котором — не — уцелеть — не — спастись — из — которого — не — выплыть — ни — в — каком — ковчеге — потому — что — ковчега — на — этот — раз — кажется — не — припасено.
Он вспомнил некстати об омертвевших своих клетках — да, о дохлых своих гаметах, вырабатываемых организмом, но не способных к оплодотворенью Горюновой и прочих –
что никак не сказывалось, не сказывалось, не сказывалось на его отношениях с женщинами —
и вдруг, впервые в жизни, почувствовал резкое желанье избавиться от женщины
немедленно.
— Тебе пора домой. Твоя свекровь угорела там сидеть с твоими двумя сопливыми детьми, — нарочно зевнув, напомнил он ей вдруг. — С твоими несчастными двойняшками, пока ты развлекаешься. Ты же сама говорила, что у них оэрзэ. Да и муж твой, метеоролог, уже целых четыре часа не предсказывал тебе погоду. Может, спустишься всё же на первый этаж, в свою супружескую двухкомнатную квартирку?.. Танцуешь тут без толку, как заводная кукла. Я бы очень советовал тебе уйти сейчас же.
— Отчего это?!
— Да оттого.
— Как?! А зачем же я тогда приходила? — запротестовала она, деловито поправляя в одежде нечто синтетическо-кружевное, сползшее с ключицы, — Тебе что — совсем не в кайф, что ли, дядька?.. А почему ты не побреешь бороду под щетину? Под трёхдневную щетину? Слушай! Тебе пафосно будет… Ага! Ты скрываешь под густой бородой раздвоенный подбородок? — теребила она его и подёргивала. — Зачем ты скрываешь свой раздвоенный подбородок? От кого? Зачем?
Раздвоенный — зачем?..
Снова замахав ногами в розовых чулках, она, танцуя, сбила с низкого стола пустую коньячную бутылку — и та прокатилась по полу, громыхая стеклянно всё тише, тише, тише.
— Ну, зачем ты его скрываешь? Раздвоенный?
Ленясь отвечать, он только пожимал плечами.
— Закомплексованый ты, что ли? Ффу!..Сын энкавэдэшника! — разоблачительно ткнув в него лакированным розовым ноготком, обозлилась тогда Горюнова. — Фу! Фу! Фу!
И села, собравшись, кажется, ещё здесь, у него на коленях, и порыдать нетрезво, выжидая,
когда он начнёт её утешать —
и — вот — тогда-то — произойдёт — то — за — чем — она — сюда — собственно — и — примчалась — вверх — по — ступеням — на — своих — копытах — недопудрив — розового — длинного — свежего — носа — по — первому — же — зову —
великодушно.
Цахилганов потянулся до неприличия откровенно. И Горюнова вмиг поняла, что сцены утешения не будет.
— …Это у вас наследственное, — сухо заметила она, резиново напрягаясь. — У детей кагэбэшников.
— У кого?
— У детей!
Цахилганов смолчал.
— Я тебе как психолог говорю, и как социолог, — не унялась она и презрительно сощурилась. — У меня, между прочим, готова кандидатская по элите советского периода… Я бы ещё в прошлом году защитилась. Если бы не дети.
— …Ну и что же такое, наследственное, у нас — детей? — обернулся он всё же к Горюновой.
— Ну-у — психологический банальный приёмчик такой: сначала — расположить к себе. А потом — резко — по морде! — раздосадованная и оттого совсем уже некрасивая, она гневно дышала ему в глаза. — Это у вас — наследственно-про-фесси-ональное!
— Как-как? Професси..? — удивился он с непосредственностью дебила.
— …ональное! — подсказала она по-учительски прилежно.
— У нас?! Ты что-то путаешь, крошка. Хотя, был среди нас когда-то один… Да, Митька Рудый…
Мусоропровод всё же отозвался в нём и подыграл магазинной сигнализации самую малость.
Горюнова моргала. Она в толк не могла взять, о чём это говорит Цахилганов.
— …Расположить — а потом ударить! — повторила она на всякий случай: для ясности. — Хлестнуть. Резко.
— Если мой отец, энкавэдэшник, кого и хлестал, то — меня. В частности, за детские пьянки, — холодно заметил он, отстраняясь: от близкого её дыханья пересыхали глаза. — А ещё — за патлы, чтоб ты знала.
И — за — то — что — в — восьмом — классе — юный — Цахилганов — обкурился — анашой.
Он согнал нарядную надувшуюся Горюнову с колен
— и ему стало спокойней.
Он хотел быть в своём прошлом
— без неё.
Цахилганов сменил запись
— включил снова Вечнозелёную.
Откинувшись к спинке кресла, он опустил веки,
чтобы не видеть её нахальной молодости
и глупого животного временного здоровья,
принимаемого ею, должно быть, за вечное.
— …Мой отец, энкавэдэшник, как ты изволила выразиться, хлестал меня офицерским ремнём! — с удовольствием припомнил Цахилганов только для самого себя.
И усмехнулся, забавляясь:
— А это было не так уж и больно! Хотя все думали, что страшнее наказанья для меня, долбодуя, нет на свете…
Зато когда слабенькая, сердобольная бабулька хлестала его, походя, в сердцах, резиновой своей авоськой — м!м!м!!! — вот что как раз и было больней всего на свете,
— но — об — этом — в — доме — так — никто — и — не — догадался…
Да. Его очкастая дальнозоркая бабуля в кривых нитяных чулках добросовестно исполосовала,
исхлестала вкривь и вкось,
доблестно излупила
своими резиновыми сетчатыми авоськами —
красными, синими, зелёными —
всё его беспутное детство
и даже не менее беспутную юность!..
— Кто тебя, собаку, портьфейном поил до двух часов ночи?
— Не знаю я никаких поильцев собак.
— Ну, дождёшься ты у меня. Вот скажу отцу — он тебя ремнём выдерет, гуляку!
…И как только он вытерпел эту школу мужества? Бабкину школу мужества на дому?
Однако авоськи бодрили. Ум, норовивший сосредоточиться целиком в области чрезмерно подвижных юных чресел, они взбивали
и довольно быстро гнали вверх,
к голове.
На краткое, впрочем, время.
И всё же — Цахилганов благодарен… Благодарен бабуле за добросовестный чистейший резиновый посвист
на фоне сдавленного, собственного, подросткового воя!
— …А ведь я всегда, при том при всём, очень хорошо учился, Горюнова! — вздохнул он. — Не в пример твоему мужу. Если судить по прогнозам погоды, учился он прямо-таки скверно… Ты ещё здесь? Отправляйся. Там дети без тебя, своей беспутной мамы, сильно плачут —
и — жалобно — стонут — быть — может…
(Фортепианное соло без сигнализации).
— Им же лучше — сидеть с порядочной свекровью, а не со мной, такой скверной! Такой аморальной! — настойчиво кокетничала Горюнова.
— Как-как? — тупо удивился Цахилганов. — Ам…?
— …оральной! — быстро подсказала Горюнова.
Цахилганов неодобрительно покачал головой.
Он не любил, когда женщины пробуждали в нём нижайший цинизм, и злился оттого на них, а не на себя.
— Это — так педагогично, так даль-но-видно, — не слышала и не понимала она его ленивой, тяжёлой и пошлой забавы. — Держать детей подальше от нынешних матерей. Очень дальновидно.
— Хм… Даль, но — видно… Уже — лучше. Немного лучше, Горюнова! — одобрил Цахилганов, грубо хлопнув её по плечу.
— А я лучше, так и быть, здесь протрезвею! Чтоб меня из семьи не выгнали! — голос её, шершавый и яркий, как только что треснувший арбуз, от большого количества коньяка обрёл ещё и сочную крепость крюшона. — Поживу несколько часов кряду в твоей наследственной роскошной кагэбэшной квартире! Как будто я не исследовательница пороков номенклатуры, а самая настоящая, привилегированная сноха душителя демократических свобод! Вживусь тут, у тебя, в образ. А вдруг мне понравится?