И Степанида без улыбки кивает ему, соглашаясь.
Снова возбуждённо гудят и перешёптываются подростки,
— в — тире — уже — не — протолкнуться —
они оттесняют Цахилганова вплотную к стене —
его вместе с тем мужиком,
забывшим закрыть рот
ещё после первого её выстрела.
Кавказец выходит с собственной, потёртой, винтовкой с укороченным стволом и встаёт рядом со Степанидой: лохматый чёрный пожилой дикобраз — с его хрупкой, гладко причёсанной девочкой. Парафиновые свечи пылают снова.
Одну гасит выстрелом Степанида. Другую погасил прилежный выстрел горного человека.
Подростки с базара болеют за Степаниду, за его Степаниду, все как один! Ах, да, кавказец — казённый человек. А она — пришлая. Своя…
В оглушительной, сосредоточенной тишине раздаются редкие выстрелы: её — его. Степанида выбивает десять из десяти. Кавказец же, непонятно усмехаясь, промахивается на своём восьмом выстреле, потом — на десятом.
Торжествующий вопль подростков
взлетает под железный потолок,
шумящий от летящей поверху пыли,
как от ливня.
Но вот кавказец выкладывает на прилавок перед Степанидой десяток бесплатных пуль:
— Приз.
И потом неотрывно следит издали, как Степанида бьёт по горящим фитилям, не промахиваясь уже ни разу.
Толпа подростков снова приходит в движенье, гудит возбуждённо. Как вдруг кавказец небрежно подкидывает свою потёртую винтовку и ловит тут же. Скалясь, он трижды стреляет по фитилям трёх оставшихся зажжённых свеч —
навскидку,
с одной руки,
почти не глядя.
И все три огонька — гаснут.
— …Нормально, абрек, — после долгой паузы кивает Степанида, не отрывая тяжёлого, льдистого взгляда от его винтовки —
и застывший этот взгляд можно понимать одним лишь образом: она научится стрелять навскидку.
— У тебя руки слабые! — торопится заметить Цахилганов. — Так у тебя никогда не получится. У женщин ноги сильные, а руки…
Дочь смахивает ладонью напряженье с глаз, выходит в раскрытую дверь легко, будто с танцев.
— Заходи всегда, — сдержанно говорит ей в спину кавказец, вытирая тряпкой пыль с барьера.
Спокойная — вот зараза! — та не оборачивается. А раскрасневшийся до жара в ушах Цахилганов тащится с двумя авоськами следом,
как последняя какая-нибудь шестёрка.
Он плетётся за Степанидой под грохот выстрелов –
кажется, там, в тире, к винтовкам ринулись все разом.
На улице Солнце и сухой скорый, чёрный ветер, который хлещет по их лицам.
— …Ну, ты даёшь, старуха!
Он слышит в голосе своём невольное подобострастье.
— Давай без оценок, — обрывает его Степанида, поправляя с прилежностью белоснежный ворот своей блузки и отбирая у него одну авоську. — …Просто здесь винтовка у меня хорошо пристрелянная. Из другой, чужой, могло быть хуже. Немного — хуже.
— У тебя кровоподтёк на ключице, — с удивленьем замечает Цахилганов. — Посмотри, там же синячище со сковородку!
Багровое огромное пятно на тонкой, нежнейшей коже…
— Это не от винта, — спокойно отмахивается дочь, прикрывая кровоподтёк тонким воротничком. — От винта только кожа краснеет. Синяки от двустволок. От одной — двенадцатого калибра, и от другой — шестнадцатого.
Там — отдача.
— …А лейтенантик? Тот, который провожал тебя в прошлом году? — медленно соображает Цахилганов. — Не учил ли он?..
— Из калаша, — солидно кивает Степанидка. — Тот — из калаша. Но только два раза. У них выстрелы подотчётные… А ты, небось, думал, он меня, как малолетку, кадрит? Да?.. Ружья держит Ром. У себя на старой даче. Разные. Вертикалки, горизонталки… Ты зачем его Кренделем зовёшь? Он, кстати, скромный. В отличие от некоторых…
Она вдруг оживляется, вспомнив что-то весьма занятное, и даже останавливается, сморщив нос от удовольствия:
— Есть у него одно ружьецо… нарядное. Дамское. С посеребрёнными стволами. Зауэр 1897 года. Приятное. Дивное! Только… вёрткое, гадство!
Неужто дочь способна выругаться поосновательней?
Но подозрительного мимолётного взгляда отца Стеша совсем не замечает.
— Лёгкое слишком! — с сожалением, восхищеньем, огорченьем говорит она. — К тому же калибр нестандартный! Такие патроны запаришься искать. И потом, эти раструбы… Совсем, совсем не годное для боевых действий. Жалко, правда?
— А как тебе пистолеты?
— Тьфу. Не люблю, — мотает головой Степанида, мрачнея. — Стреляю, но… Они тупые. А вот зато револьверы! Сами к руке льнут. И такие чуткие! Такие умные, ну… хоть целуй их!
Степаниде надо, чтобы у неё всегда был тугой и сильный живот. Однако от лени она не хочет делать зарядку. Поглядывая в телевизор, Степанида укладывает на живот тяжёлые тома. Брокгауз и Эфрон напрягают сейчас и укрепляют её молодые мышцы.
— Степанида, у тебя не всё в порядке со средой. Лучше бы её сменить. Все эти военные… Шпана вокруг какая-то, грубое мужичьё… Для чего тебе стрельба?
— Угу, — соглашается она рассеянно. — Вышивала бы лучше гладью. Вязала бы макраме. Крючком.
— А что? Вполне приличное занятие… Хочешь, куплю тебе современную швейную машинку? Или беккеровский белый рояль?
Снисходительное хмыканье с дивана, небрежное перекладывание ноги на ногу, вращательные движения стопой и — ни слова в ответ.
— Наймём, если хочешь, учителей английского и французского, буду отправлять тебя за рубеж каждый год, для практики. Ты окажешься в элите общества… Там Эйфелева башня.
— Она кривая!
— Импрессионисты…
— С ушами и без, — поддакивает ему дочь, поглядывая холодно с дивана. — И горбуны. И сифилитики. Лягушатники, в общем.
С таким отцом она может многое себе позволить. Очень многое. Почему она не пользуется этим?!
— Ну, допустим, не только сифилитики…
Дочь позёвывает широко, как пантера. Подрагивает её блестящий язык. И вот она обещает, вытирая проступившие слёзы кулаками:
— Да, сейчас брошу лежать и поеду глазеть, вместе с другими идиотами, на чёрную икону Малевича; молиться пустоте… Ты что, не чувствуешь разве? Как абстрактные картины вытягивают из зрителя энергию? Они требуют заполнения, а значит — донорства от всякого смотрящего. Они живут энергией живущих, эти чёрные, алчные дыры искусства!
Что это? Своё?.. Вычитанное? Услышанное?
— Ой, только не надо употреблять при мне слово «энергия» в таком смысле! — решительно протестует Цахилганов. — Как физик-электронщик по образованию, я этого терпеть не могу.
— Ну и не терпи.
Уйти молча в свой кабинет — бывший отцовский?
Как-то не по-мужски…
— А жалкие картины из Раздолинки, которые ты у себя развесила? Эти фанерки, картонки? Они что, много тебе дают?
— Много, — изрекает Степанидка враждебно, отрывисто, угрюмо. — Они… глядят… Их нельзя закрывать от людей, потому что… они требуют соответствующих поступков от живущих. Ой, ты не поймёшь… Эти художники главное знали, как нельзя жить!!!..Они передают это смотрящим на них. Те. Которых за людей не считали.
— Тебе?.. Передают?
— Мне. Мне!..
Надо же, Цахилганов со временем усвоил целиком почти весь варварский словарь дочери! Со всеми её «энергиями» и «откорячками». Как незаметно всё это произошло…
— Но почему-то в мире шедеврами считаются те картины, а не эти, — упорствует Цахилганов. — Ты мало видела подлинных работ известных художников… Высокое искусство, между прочим, облагораживает даже тех, кто закончил школу в Карагане. Так что, подумай.