Но семь зон Карагана — случайно ли, нарочно ли — по модели совпадали с планетарной, солнечной, системой. И Константин Константиныч Цахилганов не терпел даже малейших искажений антисолнечной рукотворной схемы, а потому — гневался и разоблачал.
Разоблачал — и гневался.
Помнится, отец Цахилганова никак не хотел мириться с тем, что, уж после смерти товарища Сталина, центр Евразии вдруг неожиданно совместили с этой клеткой, сославшись на происшедшие незаметные тектонические сдвиги.
— Какая чушь — слон!.. — волновался он даже десять лет спустя. — Это иделогическая диверсия!
— А — никакая — не — топография…
— Точно в центре Евразии строилось здание ОГПУ в тридцатом!.. — горячился Константин Константиныч. — Вокруг этого центра, словно вокруг Солнца, мы открыли отделения лагеря в радиусе четырёхсот километров! — показывал он сыну на карту, висящую в его кабинете, — Земельная площадь его — пожалуйста! — была 20 тысяч 876 квадратных километров. Мы втянули сюда со всего Союза, на освоение степей, около миллиона человек! Мы, коммунисты, выполнили свою святую миссию — мы заставили их повторить жертвенный подвиг Христа!.. И сотни тысяч людей — повторили его — здесь! Вот он, центр Евразии — новая Голгофа. Советская Голгофа! — стучал и стучал Константин Константиныч по карте. — А тут… Какой ещё, к такой-то матери, слон?! Что за кощунство, поставить в центр всего — животное, вместо ОГПУ?! Какие после всего этого могут быть перемещения? Какие тектонические сдвиги? Потрясающее кощунство. Потрясающее неуважение к жертвенному подвигу народа…
Нет, это не география, уважаемые члены Политбюро. Это — прямая идеологическая диверсия, братцы. Преднамеренное, злостное надругательство над высшим смыслом массовых жертвоприношений! Совершённых во имя будущего.
— …Всё будет рано или поздно пе! ре! смо! тре! но!.. — вытирал отец гладкий лоб платком. — Поставить в центр не политику, а животное… Нет уж, такое добром не кончится!
Но… школьнику Цахилганову топографические споры, долго ещё продолжавшие волновать Караган, были ни к чему.
Ах, молодой Батыр, шевелящий за решёткой огромными, ласковыми ушами, как опахалами!
И не всё ли равно, что бормочет почерневший от раздумий, старый отец, Константин Константиныч Цахилганов,
привычно нашаривающий что-то
под своим письменным столом,
на узкой подножке,
сбоку…
— Ну, доиграются они, глумливые поколения. Дождутся они воскрешения системы! Когда восстанет «Ослябя»!.. Посмотрим… Наступит ещё она, эра великого очищения страны: эра возмездья. «Ослябя», возможно, сметёт нас — значит, так нам и надо. Зато потом… Но из них, нынешних святотатцев, не уцелеет никто! Не слушай. Принеси стакан. Да поживее, ты. Пионер! Нерадивый…
Впрочем, не надо. Ладно. Я… так.
В Карагане долго ждали, когда Батыру наконец привезут юную слониху из Оренбургского зоопарка. Однако, договорившись о том, специальные люди забыли это сделать. А Батыр не умел им ни о чём напомнить. Только хромой служитель зоопарка, кормивший его и чистивший клетку, горевал вместе с ним, тосковавшим по слонихе.
Смирный служитель, из сосланных, видел буйство
одинокого, заключённого слона по весне — и ничего не мог поделать. Бедный служитель в фуфайке то бил его специальной жердью — для острастки, а то жалел до слёз — за человеческие почти что муки. И, жалея, споил однажды слону полведра дешёвого вермута.
Да, от сердечной боли они взяли да и выпили на пару со слоном. Тому стало легче. Хмельной Батыр утихомирился ненадолго, он крепко спал потом среди дня.
И тогда слону стали приносить вёдрами ненужную барду со спиртзавода —
воняющую перебродившим зерном, бурую хмельную жижицу из зацементированной ямы…
Ах, весёлый, ещё не пьющий, слон,
осторожно забирающий хоботом из детских рук —
его и Мишкиной —
две морковины с зелёными висячими хвостами!..
Ах, бедный одинокий слон,
разбегающийся — и бьющийся лбом
о чугунные решётки
опасно вздрагивающей клетки…
В Карагане слово «вольер» было чужим, ибо пленённая гордость страны — ссыльная лучшая профессура — преподавала здесь, в школах и институтах, лишь чистейший русский язык, отчасти утраченный ныне.
О, жуткий, трубный, оглушительный рёв его, доходящий до живых, и, кажется — до больных, мертвых, и полуживых-полумёртвых… Рёв богатырского слона, привезённого в центр Евразии, про которого забыли —
забывчивость начальников ведёт к трагедиям всё живое…
Но матёрый Батыр, ставший в перестройку мутноглазым слоном-пьяницей, уже не всегда забывался от барды.
Потом он усмирялся на время,
когда по весне слоновью кожу его
простреливали капсулами с наркотиками —
— с успокаивающими и подавляющими волю, примиряющими с нелепой действительностью.
Однако не на всякий гон хватало их. Вскоре оказалось, что капсулы слишком дороги, а приватизированный завод перестал гнать спирт из чистого зерна, поскольку перешёл на искусственные, химические, заменители…
К тому времени одинокую слониху из Оренбургского зоопарка готовы были отправить в Караган, только уже не бесплатно. Она стоила теперь больших денег,
поскольку стала живым товаром…
Тогда тот же добрый служитель придумал бросать в клетку во время гона старые автомобильные покрышки. И вскоре слон приучился складывать их —
и воображать,
что они заменяют ему не приехавшую его слониху,
которая металась также, в одиночестве и тоске, далеко-далеко.
Да, мутноглазый и хмельной, он обходился долгое время покрышками, к потехе глазеющей, похабно кричащей, вихляющейся публики,
— уже — не — помнящей — о — милосердии — потому — как — наступили — ещё — более — варварские — времена…
Но однажды добрый слон,
замерший в центре Евразии,
вдруг затрубил предсмертно на огненное зарево заката.
И разметал покрышки в приступе безудержной,
небывалой злобы!
По времени это точно совпало со смертью той самой одинокой, состарившейся прежде времени, слонихи в далёком Оренбургском зоопарке…
Слон бил покрышки о решётку, топтал их так, что дрожала под бетоном земля, и пропарывал клыками, и рвал иступлённо.
И это уже был страшный слон.
И сам служитель боялся его, потому что в слоновьих безумных, налитых кровью, глазах читалась только жажда убийства — всё равно кого. А молодой чистильщик клетки, которого Батыр едва не убил ударом хобота, спасся лишь чудом.
Тогда,
для усмирения,
Батыра перестали кормить. Совсем.
Но в Карагане оставались ещё люди, которые помнили слона могучим, доверчивым и добрым. Они любили его по-прежнему.
Запаршививший, понурый, Батыр долго жил в загаженной клетке на скудные подаянья заметно обедневших посетителей.
Он стал слоном-попрошайкой.
Потом слона убивали —
оттого, что новые звёздно-полосатые, по своим убеждениям, баре оказались гораздо более жадными,
чем красные баре,
и никто из них не хотел жертвовать деньги
ни на что…
Могучего слона убивали долго. Такими же наркотическими капсулами, добиваясь передозировки раз и навсегда. И никто не помнит, после какого выстрела слон не поднялся.
В неподвижного, тощего и грязного, стоящего на коленях, в него стреляли, стреляли, стреляли. В равнодушного, закрывшегося ушами и не понимающего своей вины —
хмельной смотритель уверял, что из слоновьих глаз тогда текли слёзы, и, рассказывая, всякий раз плакал сам.