И пожил я среди прельщённых.
И тошно стало мне. Ушёл я из Москвы…»
— Где же, однако, «шеф, благодарю за кров»? — всё же подобрал и строго рассмотрел бумагу Цахилганов, делая вывод о крайней чёрствости и своеволии истинно народных талантов. Лишь короткое слово «Молитва» было старательно выведено на обратной стороне, да всего одна фраза на непривычном церковно-славянском,
«Сын Божий, хотя спасти свою тварь, отческих ядр не отступи — отческих недр не отступи…»
а далее всё выгорело.
Он снял с листа лохмотья паутины, затем сунул бумагу в нагрудный карман пиджака
и резко отёр пальцы платком.
— Сволочи! Их невозможно сделать счастливыми даже насильно! — возмутился он, увидев спальное место давнего постояльца — старую фуфайку на полу, у стены. — Припёр бы себе любой уникальный диван из комнат! Спал бы под атласом, как сурок! Но нет: терпел неудобства. Им, исконным-посконным, жизнь не в жизнь без кеносиса… И вот, покинул столичных нечестивцев, дабы затаиться в глуши родных лесов и болот. Бо-лот,
Лот, разумеется — Лот, писаниям которого негде издаваться, как только здесь, в Содоме, да ещё в Гоморре, немного северней…
Угрюмятся, спасаются по своим медвежьим углам,
— от — кого — от — чего — отчего?
И снова Цахилганов вспомнил про свой Караган, с мимолётной, но острой тоской. Тоже дыра, конечно, изрядная,
втягивающая — и не выпускающая по-хорошему,
однако…
— Какая же фамилия у него была? У постояльца? Щепкин? — очнулся он в свете сырого городского утра. — Пеньков… Хм, что-то, способное запылать. Огнеопасное что-то, но пока не воспламенившееся.
В свои роскошные комнаты с мокрыми постелями Цахилганов заглянул ещё раз совсем не надолго –
загаженный
гагажий
пух
перин,
куда его девать…
Бивни, лежащие повсюду, делали квартиру похожей на безжизненный и непроходимый поваленный лес с облезшей корой.
— Чур меня, — попятился он. — Мёртвое царство, мать вашу столицу,
вместе с пригородом, где жила бритоголовая Нинэлька, так и не подвергшаяся оплодотворенью.
— …Нет, вон отсюда!
В самом деле — хитромудрые Хапов и Шушонин всегда выражали страстную готовность к тому, чтобы взять на себя часть его полномочий. И Цахилганов не доверял им ни на грош. Однако среди москвичей попадались ему лишь эти две человеческие разновидности — либо Хаповы, либо Шушонины,
а других он не обнаруживал никак.
Столичная шалая видеофирма могла действовать и без него. Приказчик, бывший пионервожатый, обозванный им сгоряча продюсером, охотно справлялся с производством сам, норовя озвучить пики порнографических страстей радостными звуками горна или частой барабанной дробью –
крала — баба — бобы — крала — баба — бобы — крала — баба — бобы — и — го — рох!
Ещё этот малый любил сниматься на фото с теми, кого искренне считал мастерами кино. Он то и дело выстраивал их, голых, в ряд у стены, в дружную ровную шеренгу, а сам кидался к ногам и преданно смотрел в объектив с пола, растянувшись и подперев голову кулаком.
Однако эти сволочи с фотоаппаратами всегда почему-то снимали группу по пояс.
Цахилганов же, посещавший фирму раз в год, оставался вполне довольным всею дурною сутолокой,
несмотря на то, что кривая советская уборщица,
безостановочно двигающая мокрой шваброй по полу,
нарочно стукала ею по щиколоткам курящих артистов, а так же всех прочих,
свирепо ворча одно и то же.
И с особым удовольствием, до пронзительной костной боли, ударяла его, самого хозяина Цахилганова –
нагримуются — с — утра — как — ггговны — и — ходют — по — колидору — и — серут — и — серут…
Цахилганов обходил фирму наскоро и покидал её, не задерживаясь: унылый профессиональный разврат любопытен половым неудачникам. Ему же было решительно всё равно, кем они считали себя раньше,
все эти помешано улыбающиеся видео-женщины с глазами мучениц, в чью живую плоть, увековеченную новым, свободным, искусством, втыкалось такое количество мужских осеменительных органов
одновременно — и бездетородно…
Только — вот — досада — обнаружилось — вдруг — что — здоровый — организм — Цахилганова — почему-то — стал — вырабатывать — лишь — мёртвые — сперматозоиды — а — так — всё — шло — как — надо.
Мысли о некой каре он отбросил от себя сразу: никто их ни к чему не принуждал, этих женщин и мужчин, поскольку аморален не рынок, но — нужда! И свободный гордый выбор — умереть от безденежья — оставался у каждой и у каждого: у извивающихся и закатывающих глаза на плоских, весьма голубых и розовых, экранах,
— тела — извивались — поскольку — на — них — клевали — и — пока — на — них — клевали — они — голубели — розовели — и — извивались —
а далеко от столицы, в степной тихой Нуре, уже появились распадающиеся заживо бледные рыбы — крупноглазые медлительные рыбы апокалипсиса.
Он-то бежал из Москвы,
— Лот-2 —
потому что в Карагане…
В Карагане, был уверен Цахилганов, его ждала привычная жизнь,
— свобода — выбора — сохранялась — равно — за — каждым — ещё — не — умершим — от — нищеты — и — ещё — не — умершим — от — обжорства — и — он — преуспевающий — выбрал — вдруг — тоже! — возвращенье — в — тихое — прошлое — спрятавшееся — там
где предрассветная сизая роса мерцает вдоль пыльной тропы, прямо за домом; и где перламутровая заводь, пахнущая лягушками, поблескивает в тинистом котловане, на ближайшем пустыре, словно круглое зеркало,
невзначай оброненное
рассеянными небесами
невдалеке от мусорной свалки.
Ведь всё лучшее, как ни преуспевай в столичной расчётливой сутолоке, осталось там, в Карагане… Ранняя, немного знобящая, рыбалка под кустом краснотала, наивно заглядывающего в степную речку, но иногда хватающего за спиною леску на взмахе всеми ветвями сразу,
— про — бледных — полураспавшихся — заживо — рыб — Карагана — он — ещё — не — знал — ровным — счётом — ничего —
и в Карагане жила его старомодная, до милой нелепости провинциальная, надёжная семья — из числа тех мирных семей, где ждут своих странников
— героев — отступников — изменников — калек — предателей — всех — любых —
светло и доверчиво, совсем не понимая плохого.
И отеческая добротная квартира в сталинском доме — тоже ждала Цахилганова, в которой мягкие обширные кресла и потёртые валики дивана хранили прежние тёплые запахи — ванили, миндаля, яблочного пирога и грубоватого, крепкого кофе марагоджип,
вскипающего по утрам в тесных объятьях меди,
опоясанной старинной чеканкой
с летящими по кругу
крылатыми жаркими леопардами…
Люба и дочь Степанида — ждали его, отправляясь по воскресеньям, ни свет — ни заря, в одинаковых светлых косынках на базар, за густым молоком и колхозной сметаной. А возвратившись, они неспешно ели нарезанные помидоры с перцем и спали ещё, до самого обеда, в большой комнате, разостлав одеяла на полу — для прохлады и простора. И тогда одинаково высовывались из-под простынок их пятки, гладкие и смуглые,
— будто — чисто — вымытые — молодые — репки.
Как же хорошо, что старую родительскую мебель он так и не успел сменить на более современную — его дочь, читающая многие толстые книги, уже маялась обострённым чувством социальной справедливости, и потому любую роскошь воспринимала как украденную у народа,