Что ж, так всегда поступают с чрезмерно сильным существом, попавшим в полную зависимость от страшных, равнодушных людей. Но только — если существо остаётся бессловесным…
Так поступают с бессловесными —
то есть, с животными,
— ибо — оставаясь — бессловесным — существо — остаётся — животным — годным — лишь — для — труда — забавы — или — заклания —
да, с животными — лопоухими, добрыми, но —
взбесившимися от полной безысходности,
и… слишком, слишком сильными…
«Батыр» значило «Богатырь». Он был молод при Хрущёве, беспечен и весел — при Брежневе…
Слон, могучий, заматеревший метался — при Черненко и Андропове. А пьяницей становился при Горбачёве.
Горьким же пьяницей, наркоманом и попрошайкой Батыр сделался при Ельцине… И вот теперь, с наступлением всяческих свобод, насильно напичкали его наркотиками
— уже — до — смерти.
Потому что слон был силён — но бессловесен…
С тех пор в бывшем центре Евразии стоит, разрушается пустая клетка. Клетка великого погибшего доброго животного. Она стоит — незапертая, со сломанной скрипящей чугунной дверью, на том же месте и сейчас. И летом в ней страшно свищет и завывает чёрный шелестящий ветер Карагана,
наметая в углах холмы траурной пыли
эпохи индустриалиции…
Цахилганов любил смотреть на слона. Когда-нибудь он откроет производство костяных слонов с изумрудными глазами. Слонов Батыров,
— богатырей — обречённых — на — уничтоженье.
Что делать, что делать? В мире, всё усредняющем, великое и могучее обречено на уничтоженье неизбежно.
Но память об уничтоженном величии не умирает никогда…
Степанида ходит в зоопарк так же часто, как раньше — Цахилганов. Одна, она слишком долго стоит там перед пустой клеткой, будто в столбняке, упрямо насупившись.
Странно. Странно это. Не хорошо,
— зачем — она — там — стоит —?!! —
Но… Но вновь переместилось всё во времени, и новые люди сообщили о новых подземных неведомых сдвигах,
и всё перемеряли и пересчитали —
и — центр — Евразии — сошёлся — на — той — самой — точке — где — умирает — Любовь —
Любовь — но — не — надо — не — надо — не — надо — об — этом — об — этом — нельзя.
Да! Лучше рассуждать о чём-нибудь, усложнённом до невероятности, обманывая себя,
расставляя логические ловушки,
попадаясь в них — и обходя,
чем понимать
происходящее на твоих глазах…
В палате, однако, неслышно появилась старшая медсестра — Мария. Здоровая и нескладная, с металлическим своим подносом. Она угрюмо освободила Любины руки от игл, припечатав ранки клочками влажной ваты. Потом, приподняв её голову, дала выпить из стакана что-то прозрачное — и ушла, не взглянув на Цахилганова. Только сказала неприветливо уже почти из коридора:
— У Барыбина операция. Он позже будет… А телевизор ваш сдох, значит? Вот, не смотрите вы его. А меня за ним гоняли. Через двор. В грязищу такую… Только зря пост оставляла, из-за капризов ваших.
Цахилганов, спохватившись, выскочил за нею следом.
— Подождите, — он открыл бумажник, самая мелкая купюра была в нём десятидолларовая. — Возьмите. Я знаю, здесь вам почти не платят…
Им — мелкой — обслуге — лучше — давать — пять — раз — по — десять — чем — один — раз — но — пятьдесят.
Мария сильно помотала головой, не поднимая глаз. И Цахилганов отчего-то смутился,
— когда — он — краснел — не — припомнить.
— Простите, я не ту… — он вытащил сотенную.
— Не надо! — медсестра окинула его странным взглядом, и даже замахнулась, неловко и слабо. — Уберите, вам сказано!
— Но… чтобы вы лучше за моей женой… Это за хлопоты.
— Не надо!!! — ещё беспомощней и злей прокричала Мария, закрываясь от него подносом.
— …Ненормальные какие-то, — пожимал плечами Цахилганов, вернувшись в палату. — Та не взяла. И эта… И санитарка, студентка, совсем пичужка заморённая, отказалась. Ну и порядки тут, у Барыбина, в реанимации…
Нет, где, в какой ещё стране голыдьба способна так кочевряжиться?!.
Весь цивилизованный мир поклоняется золотому тельцу, а с нашими сладу нет… И как они жить собираются в новом мире? На подножном корму, что ли?
— Ничего, ничего, Люба. Отдохни от своих игл. Давай, я поверну тебя на бок. Вот так. Лучше тебе? Лучше, милая?.. Ах, Любочка. Что ты наделала? Почему ты не стала лечиться, когда было ещё не поздно?..
Ветер за окном, должно быть, сменился. К вою прибавилось новое мелкое беспрерывное дребезжанье плохо прижатого к раме стекла, там, в верхнем углу. Но Цахилганову казалось, что дребезжит у него под ложечкой.
— Люба, а птица? Где она? — допытывался он время от времени, надеясь, что Любовь заговорит. — Этот сыч, или кто, не тревожит тебя больше?
Он сел на табурет и стал держать Любину руку в своей.
— А то бы я прогнал…
— …Люба, дрожит во мне что-то. Отчего? А?..
Как вдруг та же медсестра вошла снова. Прислонившись к дверному косяку, она смотрела теперь на Цахилганова непонятным, давящим взглядом, скрестив на груди красные здоровенные ручищи,
такими удобно, должно быть, душить людей походя, за крупные и малые провинности.
— Что вы? — насторожился Цахилганов. — Что вы хотели?
— А ничего. Не обижайтесь вы на нас, а только… — она задышала тяжелей и впала в глубокую, основательную неподвижность.
Цахилганов отвернулся, без нужды поправил одеяло на реанимационной кровати.
— Муж у меня — шахтёр! И сын! — наконец увесисто сказала Мария за его спиной. — На двадцать второй шахте работают. Которая под нами.
Она указала пальцем в пол.
Цахилганов молчал. И тогда женщина пояснила, со значеньем, но тихо, быстро оглянувшись по сторонам:
— Он ведь с Иван Павлыч Яром работал! Муж мой.
Цахилганов решительно не понимал её,
— тяжеловесность — слов — мыслей — поступи — зачем — это — женщине — зачем.
— Да вы садитесь, — без охоты указал он ей на кушетку.
Та села, поправила на коленях белый халат — и будто уснула, тесно сдвинув огромные ступни в синих резиновых тапочках.
Цахилганов отвернулся, пытаясь догадаться, хуже Любе сейчас, без препаратов, или ничего, терпимо… И лишь через время отметил, что Мария глядит на него пристально и неотрывно.
— Помните? Авария тут была, — заговорила медсестра о чём-то своём. — Лет девятнадцать назад? Тринадцать-то гробов было. Ну, в это же вот время самое, весной?.. И погода стояла в точность такая, только ещё тяжельше, без ветра. Тогда на вентиляционной, наверху, в моторе заискрило. А в шахте метан подтравливал. Ну и погодой искру придавило. Она вниз, по вентиляционным колодцам, по метану, в штреки пошла. Как тогда рвануло! Аж в Раздолинке слышно было. Все надшахтные постройки снесло.
— Так это же в нескольких километрах отсюда, — недовольно возразил Цахилганов.
Думает, небось, что ему скучно. Развлекает…
— Надшахтные постройки — они там, ваша правда, — согласно покивала женщина. — А штреки-то, где горело, здесь! Под нами как раз раздолинский второй угольный пласт идёт. Богатый самый. Разрабатывать его, конечно, нельзя было, под больницей. Да кто на это смотрел; разрабатывали! План давали! Они же, на двадцать второй-то шахте, по-стахановски привыкли…
— И что? — невежливо поторопил он её, опять замолчавшую.
— Так, Иван Павлыч Яр тогда, проходчик один, из старых ссыльных, он, со всеми вместе, к клети-то подошёл!.. Они ведь к шахтному стволу двинулись, когда метан только травить начал! А счётчики-то уже показывали! — сердилась женщина, подозревая Цахилганова в непонятливости. — Ну и вот. Подошёл, значит, спасся, считай. Подняться только осталось. А как в штреке рвануло, да как пламя к стволу пошло-полетело, то угольную пыль сначала понесло на них. Перед пламенем она всегда, впереди, летит… Пыль понесло, потемнело совсем возле клети. А он, Иван Павлыч Яр, повернулся —