— Люба. Ты в последнее время совсем не смотришься в зеркало перед уходом. Отчего это?
— Оно… блестит, — смущённо улыбается Люба — смущённо, беспомощно, виновато. — Блеск. Блеск стекла. Он слишком… резкий. Мне от него больно… Всё вокруг резкое такое! Звуки, жесты. Краски… Режет всё. Кажется, я не справляюсь с жизнью. Не получается что-то.
— Ну ладно, до вечера! Причешись, не забудь. Мы ещё с тобой поговорим.
Потом. Потом. Потом.
…Потом он закрутился на целую хмельную, тяжёлую неделю — с гулянкой в офисе, с утренней головной болью, с песнями навзрыд:
про чёрного ворона,
про чёрную шапку
и про лучину,
догорающую вместе с человеком…
От мужской утомлённой компании Цахилганова понесло по городу. Сначала — гостиница и две смуглые девицы в разноцветных бантах, похожие на двух рослых весёлых обезьян,
— быстрая — проверка — у — венеролога — на — всякий — случай —
затем — Дашина квартира с опущенными средь бела дня шторами и широким надувным матрацем на полу, пружинящим как батут.
Крапчатая — кожа — мило — косенькой — Даши — особенно — тонка — на — ощупь — после — обезьян — шершавых — как — наждачная — бумага.
Снова — венеролог: ведь кто её, мягкую Дашутку, знает? Улыбчиво-сонную, ничему не сопротивляющуюся,
не сопротивляющуюся никому…
Потом — надушенная, скучная Ботвич, заставляющая его злиться, а значит, пить всю ночь,
ругаясь скверно, безобразно.
Эту сантехнику ей надо срочно менять на финскую, которую не достать в Карагане. Но в Москве…
И, наконец, на рассвете Цахилганов дома,
потому что на венеролога пока нет никаких сил и никакого времени –
выспаться бы!
Любины руки осторожно ставят перед ним на стол большую стопку водки, горчицу и соль. И высокий хрустальный стакан с капустным рассолом, в котором плавают зёрна укропа. Руки, чуть вздрагивая, подают ржаной хлеб, яйца всмятку, фарфоровую чашку с жирным говяжьим бульоном…
— Люба, голубушка, ты бы хоть поругала меня однажды за что-нибудь, — просит Цахилганов, похмелившись. — Что ты молчишь всё время, Люба? И не спрашиваешь ни о чём.
— Сейчас тебе будет легче.
— Посиди со мной, Любушка. Скажи хоть, чем ты живёшь, когда меня нет? Я — занят, всё летит мимо меня, я не замечаю многого.
Она присаживается напротив, низко опустив голову. И дёргает, дёргает край передника,
как же сильно стали дрожать у неё руки.
— Я живу… хорошо.
— Скучно тебе?
Обидно — хотел — спросить — он — обидно?
Люба припоминает сосредоточенно,
не поднимая головы:
— Не скучно… Вчера у меня была… радость. Я встала гораздо раньше Стеши. У меня образовалась бессонница лёгкая. И я поэтому сготовила ей кроме яиц и кофе оладьи, она их любит… Вторая радость была — воротничок к платью подшила ей новый. Кружевной. Она любит — белые… Я купила его у тётки, совсем дёшево, он так хорошо связан. И он очень понравился Степаниде. Она пошла в школу счастливая: радость!.. Третья радость сегодня случилась: ты дома. Вернулся живой. Вот… А неделю назад, под утро, ты храпел. Я люблю, когда ты храпишь. Уютно делается, как если бы сверчок за печкой пел. Тоже мне радость была.
Странная, странная Любовь: вернулся живой… С фронта, что ли?
Да, с фронта развратных боевых действий. Побывал, можно сказать, на самом передке. И не однажды…
Устало улыбаясь собственным проказливым мыслям,
Цахилганов чувствует наконец-то,
что… голоден невероятно!
Ледяной рассол жадно выпит. Вторая стопка водки — залпом — тоже.
Хорошо, однако, дома! Тихо, чисто…
— Люба, а женская ревность? — постукивает он мелко чайной ложкой по куполу тёплого яйца. — А упрёки? А требования? Что ж ты никогда мне их не предъявляешь? Имеешь право, между прочим.
— Зачем? — она, будто блаженная, осторожно поднимает на него выцветшие глаза, но стесняется и прячет взгляд снова. — Мне с тобой так много раз было хорошо… Если бы ты сейчас не терзался, мне бы ещё лучше было. Правда… Не переживай! А то мне больно. Очень. Когда тебе больно.
Яйцо уже съедено,
− с горбушкой ржаного хлеба,намазанной горчицей, посыпанной крупной солью.
— А что же фартук у тебя такой старенький, Люба?
— Исстирался… Тебе не нравится? Я сейчас другой поищу. У нас в шкафу есть. Новый. Что же я забываю сменить? Хорошо, что ты напомнил…
— Не суетись, Любушка. Нравится. Всё мне в тебе нравится. Только очень уж ты… тихая. Впрочем, и это хорошо… А хочешь, я заставлю всю кухню автоматами? Которые сами режут, мнут, месят, мельчат…
Они гудят, как бешеные, и перемолотят любые жилы!
— Зачем? — Люба смотрит на него со страхом. — А Степанида? Она не захочет автоматное… Как же вы будете есть то, что сготовлено без рук? Электрическое… Ты уже не слушаешь? Ты торопишься?
— Ухожу, ухожу спать, — горячий бульон, красный от перца, он допивает стоя. — Пора. Дай-ка полотенце… К обеду машина придёт. Когда вернусь, вычислить трудно: извини, дел накопилось много! Но, предупреждаю: в понедельник я должен улететь в Москву,
— пора — открывать — производство — слонов — с — изумрудными — шершавыми — глазами — пора — да —
месяца на три всего,
провалилась бы пропадом вся эта чухонская сантехника, без которой Ботвич ну никак не обойтись…
— Спи, Любочка. Не дует тебе сбоку?… Спи. Не бойся. Нет здесь птицы, понимаешь?.. Она — нематериальна. Как же может терзать тебя и убивать то, что не имеет облика и силы? Не понимаю…
М-да. В представлении Степаниды Любовь — жертва, грустно думал Цахилганов. Про его романы знал весь Караган. Докатывалось, конечно, многое до Степаниды, ой — докатывалось. С малых лет её…
Мать — жертва, а он, отец, тайно считавший себя сверхчеловеком, в глазах дочери — недочеловек. Бесчувственный такой вульгарный блудник и себялюбец. Иначе откуда бы всегдашние эти
враждебные выпады…
У — тебя — глаза — папа — как — шляпки — от — гвоздей.
Он — глупый тиран, бытовой изверг, бессовестная скотина…
Палач он, конечно,
— а — как — же — без — палача — с — другой — стороны — кратко — встрял — рассудительный — Дула — Патрикеич — людям — без — палача — никак — невозможно — оччень — полезная — профессия —
палач, палач!
…Впрочем, тогда он всё-таки послал секретаршу в фирменный магазин.
Цахилганов даже сам внёс костюм к дочери в комнату, держа двумя пальцами за вешалку. И Степанидка с растрёпанной косой радостно спрыгнула с кровати,
попадая ногами точно в тапки.
— Он! — хлопает она в ладоши, смеётся, прикидывает к себе трикотаж. — Именно этот!
И вдруг тяжело задумывается,
становясь похожей на старуху.
— Знаешь, с каким удовольствием я бы выкинула его сейчас в окно? — щурится она. — Жалко, самой нужен… Но я больше никогда, никогда у тебя ничего не попрошу! Ты не бойся. Обещаю. Я даже в этом костюме и замуж выйду. Побыстрей. Пока он новый… Из тебя ведь всё надо тянуть клещами, а сам ты, добровольно, никогда ничего не выдашь!.. Ты знаешь хоть, как тягомотно зависеть от тебя?! Как это всё… обидно. Страшно обидно, противно. Тошно — брать у тебя…
Отвернувшись к стене, она шмыгает носом.
— Ну… Кому как, наверно. Иные просят, берут, ещё как берут — и ничего, не облезли пока что. Даже напротив… Поблагодарить меня ты не хочешь?