и с удивленьем увидел в этом её бреде себя, лучшего:
того Цахилганова, которого любила Любовь,
— незнакомого — ему — и — даже — враждебного — отчасти —
Внешнего, то есть, какого-то себя, который находился при Любе всегда,
неотлучно…
И оказалось вскоре: уже даже вовсе не жена удерживает его здесь, в бедной реанимации, у её постели, а он сам — другой, который выступает тут, когда ему вздумается, и упрекает, и философствует в палате занудно, как старая дева,
вообразившая себя нравственностью вселенной.
Разумеется, этот «лучший» Цахилганов никак не хотел совмещаться с ним самим, сегодняшним, а отсоединялся всё больше, чем раздражал Цахилганова бесконечно. Такая незадача…
Или это он, Цахилганов, не умеет совместиться с собою — с таким, каким представляла его
Любовь?
Совместиться надо было поначалу лишь для неё и ради неё, а для самого себя в том нужды ещё не было: не больно-то и хотелось!..
И вот он обжился в новой обстановке досадного недопонимания себя, а в итоге — и в беспрерывном сердитом думании: оно стало для него сверхценным.
Потом уж и сам вопрос — для чего лететь? — потерял всякий смысл, вызывая лишь недоуменье. Для того, чтобы повторять там самого себя, не-лучшего, так и не додумав главного,
— в — Москве — не — думают — в — Москве — действуют — на — остальное — там — не — отпущено — времени — там — действуй — или — проиграешь —
и что? И только-то?..
А управлять в столице уехавшей Степанидой — глупое, и даже глупейшее, намеренье: легче справиться с шаровой молнией, чем с его великодержавной крошкой.
Нет, уж лучше сидеть в Карагане, возле Любы,
и терпеть выходки этого Внешнего, местного, провинциального Цахилганова,
а не выходки своенравной девчонки,
вставшей на путь свирепой борьбы — с ним…
С ним, как с полномочным представителем Рыжей головы, с ним — как с захватчиком и осквернителем идейного заповедного пространства страны, с ним…
В общем, неизвестно, чего ещё она там себе напридумывала, в своих праведных порывах, заплетая косу потуже, морща нос перед зеркалом, спотыкаясь о половик, с несусветным стуком разбалтывая в кастрюльке муку на оладьи и обзывая разбившуюся тарелку дурой.
Довольно скоро, в полной соотнесённости с небывалыми, грозными вспышками на Солнце, Цахилганов стал понимать: пока он разглядывает себя — Цахилганова, так сказать, лучшего, то есть — Внешнего, тем же самым занимается макрокосм. Вот — ловушка, расставленная для него Вселенной! Точно: да ведь это макрокосм разглядывает его, Цахилганова, будто в лупу, его же глазами — глазами Внешнего!
Он делал всё новые открытия на свой счёт,
— надо — же — как — бесконечно — сложен — человек — и — если — его — разложить — на — составляющие — части — то — можно — постичь — наконец — самого — себя — и — может — быть — мир —
и новые небывалые мысли обступали его здесь, в реанимации, кольцом, будто оккупанты,
и он то отмахивался от них,
когда внешний мир изучал его слишком назойливо,
а то погружался в размышления
едва ли не с наслажденьем,
чтобы разглядывать себя, не доверяя этого дела миру чересчур.
Внешний мир персонифицировался всё более изощрённо — далее он принимал то облик Патрикеича, то вовсе незнакомых каких-то людей, — и требовал теперь от Цахилганова иного, всеобщего, срочного пониманья себя. Цахилганов это чувствовал, и тут задачи мира и задачи личности как будто совпадали. Однако тут же возникало сильнейшее опасенье, что самой его жизни, может быть, осталось (что за чушь?!) совсем мало,
— теперь — ему — всё — чаще — казалось — будто — вместе — с — Любовью — и — страной — умрёт — и — он —
а с чем ему умирать?
Не с деньгами же.
И тогда-то ему панически хотелось найти пути оживления –
хотелось — до — смерти — и — досмерти —
оживления всего, что умерло или умирает.
Как же он обращается вспять, этот второй закон термодинамики, запущенный природой в один лишь конец?!.
Изредка, запутавшись в себе, Цахилганов старался уснуть здесь же, на больничной кушетке, совсем ненадолго, чтобы собраться с силами. Однако распадающиеся заживо рыбы видел он перед собою, едва только прикрывал глаза. И это наваждение теперь его не оставит, должно быть, пока он… не совместит себя…
— не — совместит — себя — с — собою — то — есть — с — миром —
…с миром живых.
Так?
Но степени своей душевной раздробленности он пока установить не мог.
— Можешь ли ты знать в точности, сколько нас теперь? — перебил молчанье Цахилганова он сам, Внешний. — Раздвоился ли ты, расчетверился или уж распятерился между делом.
И припугнул нехотя:
— Вон, кое-кто из физиков допускает, что число измерений, существующих в нашем мире одновременно, доходит до шестнадцати. А вдруг люди начали неосторожно размывать границы этих измерений, не понимая того, и проникать, просачиваться, перетекать разумом в другие измеренья — тоже? Не без ущерба для психической своей цельности, разумеется. А там, глядишь, и до биологической. Если же всё взаимосвязано, и всё отражается во всём,
— но — отчего — размыли — как — размыли — зачем — размыли — разрушили — растворили — свои — душевные — спасительные — свои — невидимые — коконы — оболочки — облатки — и — если — так — пойдёт — дальше —
то как тогда жить?!
Тем более, жить вечно — как?
Рыбы, бледные рыбы апокалипсиса… Разгадка вечной жизни находится где-то тут, совсем рядом. Механика распада-смерти автоматически даст картину синтеза-жизни. Это — та же самая энтропия, только наоборот, вспять, назад…
А шестнадцать измерений — куда их девать? Зачем они?! Зачем?!.
— Не хочу…
Цахилганов даже озирался поначалу, представляя вокруг себя ещё полтора десятка возможных Цахилгановых,
— всех — в — байковых — линючих — больничных — халатах — накинутых — на — дорогие — мягкие — костюмы — цвета — мокрого — асфальта — и — всех — с — пятнадцатью — парами — мешков — под — пятнадцатью — парами — глаз — одинаково — покрасневших — от — одинакового — недосыпанья —
а потом нашёлся.
— Кругом шешнадцать — не бывает! — засмеялся он с вызовом. И погрозил мыслящему пространству пальцем: — Мало ли сколько измерений насчитают физики. Чтобы кругом — шешнадцать? Шалишь, макрокосм!
— Дулу Патрикеича, значит, цитируем? — вежливо полюбопытствовал Внешний Цахилганов.
— А отчего же нет? Патрикеич, старый служака, он-то как раз — зря не скажет. Выучка ОГПУ — это вам не баран чихнул! И нам лично процитировать начальника конвоя, возросшего аж до кума в лагере политзаключённых, совсем даже не западло.
Внешний пробурчал что-то про юродство — намереваясь, должно быть, пристыдить! А ему, настоящему, сразу стало легко
и почти весело.
Нет, слава, слава, трижды слава Патрикеичу! Непоколебимый Дула Патрикеич ещё здравствует в этом распадающемся заживо мире!
Он ходит в неизносимом драповом пальто по улицам старого посёлка, построенного советскими узниками вблизи Карагана, и пьёт из блюдечка горячий чай под крышей своего дома,
сложенного когда-то белыми рабами —
соотечественниками!
Бессмертный Патрикеич временно оказался не у дел, но он чутко ждёт своего часа! Живёт он, оплот устойчивости и незыблемости. Спасительный ржавый якорь. Тяжёлый якорь в подвижном море человеческого безумия, растекающегося под солнечными выбросами энергий. И по колено ему, именно что — крепкому, будто карагач, несгибаемому, как дуб, жилистому Патрикеичу,