и замолкал там в глубине,
словно прислушивался
и тосковал в ожидании воя ответного.
Ветер замирал —
и невольно замирал Цахилганов, прислушиваясь к тому, что должно было здесь неминуемо произойти;
— и — лучше — бы — не — скоро — а — может — быть — лучше — чтобы — скоро — кто — знает —
тогда в палате гуще становился запах лекарств
и карболки.
Не дождавшись ничего, кроме пустой тишины в ответ, ветер принимался снова выть сам, в одиночку, только угрюмей, резче и злей. И снова летал над голой степью, потягивая за собой кусты,
как потягивает пряха бесцветную кудель
и дёргает её
в равнодушном нетерпении.
— Отгони от меня эту птицу, — внятно попросила Любовь.
Цахилганов вздрогнул от непривычного отсутствия теплоты в её голосе — и посмотрел назад в сильном недоумении,
— таким — бывает — голос — у — жён — впервые — изменившим — мужьям — и — ещё — не — обретшим — навыка — лицемерья.
Он подошёл к реанимационной кровати и стал ждать, когда Любовь снова откроет глаза. Однако невзрослое тело жены, укутанное казённым сиротским одеялом, было спокойно,
а обнажённые раскинутые руки — недвижны.
Прозрачные мягкие трубки несли в себе — и насильственно, мягко, безостановочно вливали жизнь в её вены сквозь металлические жала, точно вонзённые в бледные локтевые впадины. И всё было здесь, как неделю назад, как две недели назад, только…
Только Цахилганову не нравилось, что теперь зануда Барыбин повязывает безвольную Любовь белым бязевым платком с больничным расплывчатым штемпелем «РО» на виске
— реаниматор считал, будто малейший сквозняк для неё сейчас очень опасен.
И Любовь лежала, как молодая спящая старушка,
совсем не понимая того.
Всё это время у него язык не поворачивался — задать ей один дурацкий, нелепый вопрос: «Степанида — она ведь… от меня?»
Он бы потом просил прощенья, на коленях бы стоял и вымаливал его. Да, говорил бы, что он — последняя дрянь и мразь, если спросил такое — и у кого? У неё!
Но…
— Люба, — без надежды позвал он жену из её забытья. — Люба!..
И смолк, вдруг вспомнив крошечную, будто просяное зерно, родинку — под мизинцем, на правой её ноге. Щемяще трогательную родинку, про которую когда-то не знала даже она сама. И про которую он сам потом не вспоминал десятилетия.
Надо же, не вспоминал никогда, и вот что-то сильно вспыхнуло там, вверху, и осветило давнее. Вспыхнуло — словно клюнуло лучом в макушку…
Он ушёл смотреть в стекло снова.
Вечный ветер летел над степью, как летал он над нею веками. И в равнодушном его полёте, посвистывающем, шелестящем, подвывающем, многоэтажное кирпичное зданье
— в — котором — жизнь — боролась — со — смертью — а — смерть — с — жизнью —
было только временным серым коробком на его пути.
Временные люди строят что-то временами там и сям. Строят что-то временное — и вечно относятся к построенному как к вечному.
Строят на земле — чтобы продлевать в кирпичных коробках своё существованье на земле. Всё равно — временное,
— ууууу — ууууу — ууууу…
Пространство выло и выло за окном голосом бессмертного Дулы Патрикеича —
вечного,
как сама идея лагерного порядка…
— Что? Тоскливо тебе, Патрикеич?
— Так оно ж… Кругом шешнадцать не бывает.
Цахилганов сел на больничный подоконник, спиною к стеклу и ветру. Странно, имеющий возможность купить всю эту больницу с потрохами, именно здесь-то со своими дурными деньгами он оказался совершенно бесправным. А рыхлый, белобрысый друг его Мишка Барыбин, который ужинает всё больше булочкой с чаем и расхаживает по этажу в дырявом белом халате, ржаво прожжённым йодом до дыр, командует теперь самим Цахилгановым!
И распоряжается его, цахилгановскими, действиями.
И не разрешает перевезти Любу в Москву.
А тут ещё всё время шляются какие-то геодезисты…
— Вчера, Любочка, сюда приходили геодезисты, — вспомнил он и чуть-чуть посмеялся, думая в то же самое время с бесконечной теплотой про крошечную её родинку. — Геодезисты со своими обшарпанными, ещё советскими, приборами… Представляешь, здесь, где ты лежишь, находится теперь географический центр Евразии…
— Правда, занятно? — говорил он ей, как маленькой. — Вот: мы с тобой жили-поживали,
— реаниматор — запретил — ему — разговаривать — с — Любовью —
а происходили в это время, оказывается, какие-то сдвиги земной коры… Какие-то мощные тектонические процессы,
— да — обнищавший — до — неприличия — врач — Мишка — Барыбин — запрещал — ему — Цахилганову — разговаривать — здесь — с — собственной — женой —
вообрази только!..Помнишь? Раньше этот центр находился в Раздолинке, у Патрикеича. В недрах Карлага, в центральной конторе ОГПУ,
— намеренно — случайно —
а потом всё вдруг перемеряли. И сорок последних лет считалось, что центр — в самой середине Карагана, в зоопарке. Там, где была клетка со слоном. Ты же помнишь слона Батыра?.. А теперь центр — не там. А здесь.
Прямо вот здесь,
в палате…
И здесь, в географическом центре Евразии —
в самом чёрном её и проклятом многократно городе,
жила ещё Любовь —
умирала Любовь, умирала.
Но — нельзя, не надо об этом, во что бы то ни стало — не надо. Потому что думать об этом — значит, умирать вместе с ней, а думать о другом — значит, жить
— жить — хотя — бы — в — одиночку — кое-как — пусть — без — неё — но — жить — остатками — животной — грубой — жизни —
…в реанимации.
Жаль, что вечной жизни не придумал никто. Никто до него. Но!..
Но если энтропия нарастает в одном направлении, то в обратном направлении, убывая, она обеспечит возврат из старости в… В Вечнозелёную…
Он потерял обе мысли — внешнюю, внутреннюю — и теперь тупо смотрел в пол. И видел отчётливо в опасно уплотнившемся напрягшемся времени, как над пасмурной заплаканной землёй небывало бушует Солнце, исторгая бешеные выбросы энергии. И как под этими выбросами неуловимо вздрагивает земная кора, и ползёт,
ползёт, незаметно, по миллиметру,
искажая очертанья материков
и континентов.
Вдруг Внешний Цахилганов ухмыльнулся в блеске дешёвого, поцарапанного зеркала —
и между ними произошла странная перебранка.
— Да не геодезисты это были вовсе. А самые обыкновенные эфэсбэшники.
— Только не принимай меня за сумасшедшего! Что здесь делать эфэсбэшникам, скажи на милость? Здесь, в реанимации?
Ну и макромир! Какая нелепость…
А ещё толкуют о разумном начале,
рассеянном будто бы во Вселенной;
о какой-то там ноосфере,
похожей совершенно на коллективный разум у мух.
— Потом узнаешь, чего они ищут. Эти ребята в штатском. Если захочешь, разумеется… Если не закроешься от знания. Самое тяжёлое на свете — это самое точное, брат, беспощадное знание. Люди его не любят. И даже попросту не выносят.
Они защищаются от знания, чтобы уцелеть — чтобы не пережечь себя ненароком. Высокий накал мысли не безопасен.
Цахилганов передёрнулся. И выговорил назидательно:
— Обычные, рядовые люди его избегают. Поскольку пониманье не по их силам… Соображай, с кем разговариваешь! Не с Патрикеичем же толкуешь, как-никак.
В окно, однако, сильно поддувало. И Цахилганов, покряхтывая, потирая поясницу, слез с подоконника,
чтобы сидеть возле жены на табурете.