Будучи естественной функцией нормального думающего человека, свободомыслие в условиях тоталитарного режима превращается в инакомыслие как форму отклоняющегося поведения. Тем самым норма и исключение меняются местами. И в этом своем качестве исключения из правил диссидентство становится уделом тех, кто особенно остро, почти физиологически ощущают замкнутость политического пространства и отсутствие свободы. Эдакая социальная клаустрофобия.
Но, главное, инакомыслие рождается не как сознательный и прагматически выверенный протест против режима, а — особенно среди студентов и старшеклассников — как почти инстинктивная реакция на его противоестественность и несправедливость. Невозможно пройти мимо того факта, что многие из героев 5 декабря и последующих демонстраций не просто писали стихи, но были талантливыми поэтами. Естественно, нонконформистами — гонимыми и непечатаемыми. Для них политическая оппозиционность была лишь одним из сюжетов, проявлением — причем отнюдь не главным — их литературных позиций. Она складывалась в первую очередь из эмоций и образов, а вовсе не из доктрин или сверхдальновидного расчета.
Там, где ветер дипломат там, где дождик ювелир там, где сотни лет подряд мысли на расстрел вели…Это родина тоски плодородной лжи участок, где кровавые виски в ледяной наган стучатся. Пусть поймет меня страна с манифестами резни как сливались имена медью капая с ресниц!
Это из Леонида Губанова с его откровенным пренебрежением ко всем знакам препинания кроме восклицательного — почти обязательного заключительного аккорда многих его стихов. Он не дожил не только до бронзы, но даже до типографского гарта, оставив после себя россыпи рукописей.
В значительной мере литературная по своему происхождению политическая оппозиционность, характерная, на мой взгляд, для Вадима Делоне, Юлии Вишневской, Владимира Батшева и других молодых поэтов, объединявшихся в неформальную группу СМОГ, а позднее и ФРАМ (участники последнего облюбовали для своих поэтических бдений памятник Гоголю на одноименном бульваре), усиливалась традиционной героизацией фронды и апокрифическими представлениями о методах отечественной внутрилитературной борьбы первых десятилетий XX века. Она легко трансформировалась из рифм и ассонансов в конкретные публичные поступки, и наоборот. Таким образом политическая демонстрация становилась в определенном смысле формой литературного творчества. В свою очередь, власти квалифицировали подобные проявления политического инакомыслия либо как сознательный вызов и подрыв строя, либо как психическое нездоровье. В результате, сталкиваясь с естественной реакцией противоестественной системы, диссидентство в силу объективной необходимости принимало нелегальные формы, хотя его носители лишь инако мыслили, а вовсе не боролись за власть.
Конечно, диссидентство появилось в Советском Союзе задолго до 5 декабря 1965 года (хотя сам термин — значительно позже), но обычно носило индивидуальный и скрытый характер. Вероятно, оно так никогда и не стало бы явлением общественной жизни, фактором, реально влияющим на политические процессы, если бы не вышло за стены столичных и провинциальных кухонь, не объективировалось в «самиздате» и «тамиздате», демонстрациях на Пушкинской площади и прочих «замесах». Только тогда защелкали фотоаппараты иностранных корреспондентов, заговорили радиоголоса и ленивый взгляд мирового общественного мнения, с которым приходилось считаться даже кремлевским старцам, на несколько лишних мгновений задержался на теме прав человека в СССР.
Те же, кто вышел на площадь к памятнику поэту, были невообразимо далеки от тех политических спекуляций по их поводу, которые появятся потом в полном соответствии с конфронтационной логикой двухполюсного мира. Главным для них — может быть, и неосознанно — было желание почувствовать себя свободными людьми, на равных разговаривающими с партийно-государственным Левиафаном. Разумеется, воспитанные в атмосфере тотального страха, они предусмотрительно искали себе оправдания. Одни — в юридической норме, гарантирующей свободу собраний и митингов, уличных шествий и демонстраций (статья 125 Конституции СССР 1936 года). Другие — в текстах транспарантов, призывавших соблюдать Конституцию СССР. Третьи — в обычном праве уличного зеваки.
Все ухищрения были напрасны, поскольку уже сам факт несанкционированного появления в центре столицы нескольких десятков (или, хуже того, сотен) людей, собранных сюда бесцензурными листовками с «Гражданским обращением», был демонстрацией отсутствия тысячекратно продекларированного морально-политического единства народа как с партией, так и самого по себе. Этого власти не могли спустить, несмотря на хитроумно диетические лозунги и мирный характер сходки.