Выбрать главу

Хохот замолк: лица вокруг засуровились. Удмурт засуетился и короткими закостеневшими пальцами, покопавшись в своей котомке, вытащил желтую оберточную бумажку, всю усеянную зелеными язвами печати. Командир читал ее долго, шевеля сухими тонкими губами, и, внезапно посветлев лицом, протянул вотяку свою широкую жилистую ладонь.

— Лезь, товарищ! — просто сказал он, подтягивая пришельца.

Василь стоял на грязном полу теплушки, окруженный кольцом весело гуторящих красноармейцев, и озирался с несмелой, хорошей улыбкой.

— Спасибо-та, благородья, спасибо есть!

— Благородья, брат, вывелись! — ответно улыбаясь, произнес командир. — Благородий ты брось. Здесь не царская армия, а Красная. Здесь товарищи!

— Седьмой эшелон, по вагонам! — грянуло вдоль состава.

Покрывая вой и суету толпы, густо ударил колокол. Взревела глотка гудка.

— Отправляемся! — через гам перрона выкрикнул командир. — Устраивайтесь, товарищи… Да! — словно вспомнив что-то, снова повернулся он к вотяку. — Тебе куда, — говоришь, за Ижевск?

— За Ижевскова, за Ижевскова, Глазовска уезды! — часто кивая, заторопился Василь.

— Не попадешь! — отчеканил командир. — В Ижевске восстание. Белая гвардия… Царя хотят: генералы, купцы, попы, — пояснил он, точно боясь, что удмурт не поймет. — Вышибать их едем, чуешь? Сойти бы тебе, товарищ: опосля лучше доедешь, а? — и нерешительно он заглянул в глаза Василя.

Тот нахмурился. По низкому бугристому лбу пробежали морщины и мысли.

— Царь-лэн, купцы-лэн, генерал-лэн, — медленно, раздумчиво произнес он, и командир понял, что эти слова не безразличны для удмурта. — Ижевска генерал-лэн… — повторил между тем Василь, — вотский бедный мужик, русский бедный мужик бьют? Да?

— Ну, бьют! — не понимая, ответил командир.

— Били и бьют… — прищурясь, еще медленнее промолвил вотяк. Потом вдруг вытянулся и, сгоняя с лица морщины, почти лукаво заглянул в зрачки краскома ясными открытыми глазами.

— Винта даешь, и ладна! — просто оказал он. — Твой вышибать и мой вышибать!

Вагон шатался. Разоренная, голодная Казань девятнадцатого года убегала назад.

Колеса эшелона, грузно грохоча, подминали под себя рельсы раз’ездов.

II

В горячем сумраке теплушки сияла раскаленная пасть железки и огненные жуки тлеющих папирос.

Василь лежал на нарах, лицом к стене, и теплая грудь спящего соседа матерински прижималась к его костлявой спине. В этом прикосновении было что-то отвычно-родное. На губах вотяка, как и там, в Казани, застыла растерянная, чуть умиленная улыбка.

Впервые за месяц бесконечного пути бесчисленных эшелонов из Двинска в Казань по его усталому, из’еденном у вшами телу разливалась тяжелая, нежащая волна горячей сытости. На губах еще теплилась вкусная горечь давно не пробованной, а сейчас вдосталь насосанной махорки. Но слаще сытости, слаще табаку, слаще горячей братской спины рядом были мысли о них. Его пустили в вагон, как равного, как человека. Сказали: «Товарищ»! Товарищ! И не важно, что накормили и дали курить, а важно, что хлеб, селедку и махорку для него отделили от себя. А у самих было немного. Но главное, сказали: «Товарищ», а не «вотская мышь».

Вотская мышь! Эти два слова преследовали Василя почти с рождения. Он родился и вырос, как трусливый мышонок, в сырой норе. Тощие поля, черная стена уральской лохматой тайги на горизонте. Село удмуртское. В нем только трое русских, — урядник, учитель и батюшка-поп. С ними всегда заодно, однако чем-то неуловимо чужой (деньгами, что ли?) — купец Саша Курелейн. Четыре царя — остальные рабы. Василь помнит. Весенний праздник Буна-лэн. Ночь душистая и светлая. За околицей ребята устроили «колесо»[19]).

Дети урядника и учителя — дерзкоглазые упитанные пареньки — налетели, били кулаками его, робкого Василя и его товарищей. Гнали, крича:

— Вотские мыши! Вон с колеса!

Был неурожай. Купец за долги взял корову. У лошади вздулся живот. Она лежала, хрипло дыша, заводя вверх налитые кровью белки. Отец плакал.

Батюшка-поп, почесывая под ряскою сальную свою грудь, мочил в воду веник и наскоро брызгал в лошадь.

За брызги взял поросенка.

Лошадь околела.

В школе учитель бил гго темени ребром железной линейки и, пуча рыбьи глаза, кричал:

— Говори по-русски, вотская мышь!

А в церкви, где темно, страшные рожи икон и чужие мертвые слова. Батюшка-поп бил крестом. Тоже по темени.

Когда хозяйство пропало и мать, звонко охая, умерла, отец, забрав детей, пошел в Ижевск. Жили в землянке, над озером, где было много воды, мокриц и мало хлеба. Отец днем таскал чугунные брусья на заводе, а вечером рассказывал, как его бьет десятник. Василь с братьями сидел дома и мерз. В зимний праздник Нухе-лэн отец пил водку, ходил по улице и плакал. Русские, тоже пьяные, с гармошками, в лакированных сапогах, однажды окружили его, стали бить по темному лицу и кричать:

— Хлеб отбиваешь, вотская мышь!

Сзади хихикал натравивший пьяных десятник.

Отец пролежал три дня, горячо хрипя, и умер. Тогда работать начал Василь, Он таскал те же брусья, что и отец, но денег ему давали вдвое меньше, а били вдвое больше.

Весной Василь с братьями ушел из Ижевска к дяде под Глазов. Дядя принял всех в хромую избу свою, где кишели голопузые дети и тараканы.

Лошадей у дяди не было. Соху и борону волочили на себе.

Сосед Гери-бай, охотник, однажды взял с собой Василя в лес, Лес начинался сейчас за сельцом, Был он непролазный, черный, сладко дышал смолой и свободой. Лес захлеснул Василия, Гери-бай, увидел, как его молодой товарищ третьим в своей жизни выстрелом снял белку с вершины сосны, всадив ей прямо в глаза кособокую, домашнего литья пулю, зачмокал губами и умилился. Потом подумал и дал Василю свою ржавую, ветхую шомлолку. Сказал:

— Настреляешь, заплатишь!

С тех пор лес стал для Василя всем.

Но вслед за четвертой проданной им медвежьей шкурой пришла война Василя, Кормильца малолетних братьев, не должны были брать в солдаты. Но сыну старосты Герда, жирному Митре, не хотелось итти на войну. Староста написал в Глазов, что Василь хорошо стреляет и знает по-русски. В Глазове были длинноусые благородья и злой доктор в очках. Они поверили старосте, Василь стоял перед ними голый, весь в пупырышках, и дрожал. Господа засмеялись, сказали: «Годен».

Дальше все стало черно, как ночь. Жизнь застегнули стенами казармы, сердце и волю — шинелью. Били… Били все: «старики», отделенный, фельдфебель, благородия, простые и высокие. Били всюду, во все тело, за все и ни за что. Не звали иначе как «вотская мышь». Как лошадь на корде, гоняли по грязному двору, отнимали обед. Василь чистил уборные, на ночь, под жеребячье ржанье «стариков», чесал вонючие пятки фельдфебеля, синими губами твердая непонятные, злые слова: «Знамя есть священная хоругвь». Трех зубов стоило Василю научиться говорить: «Шестнадцатого стрелкового полка, третьей роты, второго взвода рядовой…»

Радовало только одно: винтовка. Хороша была, длинная, блестящая, — полная затаенной силы. Напоминала лес. Но вместо леса пришли вагоны, дальний путь и грохот фронта.

Потом были: липкий окоп, вши, трупная вонь, голод, злоба на все.

Однажды, наклонясь к своему соседу по блиндажу, единственному, кто не. бил и не ругал его. хмурому тонколицому питерскому рабочему Степану Ананьеву, Василь несмело спросил:

— А на што-та сидим здесь, мрем, кто приказал-та?

Ананьев усмехнулся и ответил тихо:

— Кто! Известно, царь, купцы да генералы.

Многое еще хотел узнать Василь Но через час Ананьеву стаканом шрапнели расщепило череп, и он ничего больше не сказал. Не успел узнать от него Василь, что, когда с сырой зарею хлынули на окоп высокие, чисто одетые люди в остроконечных касках, — нужно было стрелять по ним. Василь привык бить птицу и зверя, а это были люди.

вернуться

19

Самодельная карусель