Но фельдфебель ударил его волосатым кулаком в лицо, и вотяк поднял любимую винтовку. Люди в касках были глупее зверей. Они бежали прямо на винтовку Василя. Когда вотяк сменил шестую обойму, бежать было уже некому. Атаку отбили, но той же ночью благородья приказали Василю и всем другим солдатам отдать винтовки.
— Мы взяты! — сказали они.
Василь опять не понял, зачем. У него есть патроны. Кто может его взять?
Он не знал, что такое «мешок», не знал, что попал в сраженье при Сольдау, что пуля уже сидела в виске генерала Самсонова и четыреста молчаливых орудий, нацеленных со всех сторон, сильнее его винтовки.
Через три дня Василь был уже в тучной Вестфалии, за тройными рядами проволок концентрационного лагеря. Здесь, как и в казарме, медленно потекли монотонные, серые дни. Приходящие годы приносили с собой только пищу похуже, работу потяжелее. Товарищи били реже, смеялись реже, и на лицах у них застыла голодная тоска.
Пришел день, когда заволновался лагерь. Василь робко подошел к одной из кучек шепчущихся взволнованных людей.
— Царя больше нет! — донеслось до его слуха.
— Царя-ат нету? — радостно не утерпел Василь. — Мира будет, лес будет? Да?
— Еще обождь с миром-то! — сурово остановил ею бородатый пленный. — Царя нет, — генералы да баре остались.
Была поздняя слизкая осень. Пленных пригнали с работ, и вдруг гибкая, как пороховая нить, огненная весть обежала лагерь. Большевики. Октябрь. Настоящая революция. Мир!
— Домой скоро! — день за днем гудело вокруг. — Домой! Революция! Мир! — Так мечтали. Но только через год тронулся эшелон с Василем. Пришла граница, Двинск, а с Двинском холодный жар сыпняка. Еще год с’ели лазарет, улицы и нищета. Но Василь верил и ждал.
— Октяб, резолус… — Это обещало, но было длинно и трудно. И сейчас только, до конца поняв и пережив непривычные слова, Василь повторил их по-своему:
— Генерал-лэн — прочь, купец-лок — прочь, войну — прочь!
— Кто?
— Октяб.
Переваливаясь, гремела теплушка. От железки, наполненного желудка, спины товарища по усталому телу лилось благотворное тепло.
«Кто говорит «товарищ»? Кто накормил, греет, не бьет, не смеется? — детски улыбаясь в темноту, уже сквозь сон думал Василь. — Большевики. Октяб!»
Пород огрызался надорванным лаем пулеметов.
Нарастая, дробно рассыпалась назойливая винтовочная трескотня.
Атака, развертываясь как удав, полукольцом охватывала предместье. Испуганный рев заводской сирены плыл над морщинистым зеркалом озера, тревогой наполняя грязные поля и унылые гребни полых перелесков. Вдоль стен и заборов окраины вспухали и таяли легкие пороховые дымки.
Редкие гранаты атакующих гулко, как молоты, колотили по ухабам узких немощеных улиц и рыхлым грядкам огородов, вскидывая к небу тяжелые султаны вязкой земли.
От слабо дымившихся развалин деревянного вокзальчика и разобранных путей, вдоль серой ленты спирального шоссе, то и дело бросаясь ничком в холодные лужи, перебегали жидкие цепи наступающих.
Василь, как и все, проскакивал несколько шагов и, бережно приподнимая новую винтовку, бросался в екающую хлябь дороги.
Такая война ему странно нравилась. Кругом все было знакомо и понятно. Впереди ни окопов, ни проволоки, по сторонам бежали не благородья, а товарищи.
По временам Василь оборачивался и видел рядом с собой спокойное широкое лицо с тесно сжатыми сухими губами. Командир, улыбаясь, кивал ему, и от этой, улыбки Василю становилось весело и тепло.
С каждой новой перебежкой рассыпной огонь окраины разгорался, как политый керосином костер. Над головой то и дело шипели свинцовые стайки. По сторонам брызгала и чмокала простреленная, влажная земля.
На левом фланге вспыхнуло было нестройное осипшее «ура», цепи поднялись, но пристрелянные максимы брызнули вдоль бегущих, смяли их и бросили к земле. Мертвые легли тут же. Цепь живых поредела. «Ура» потухло. Раненые угрюмо поползли назад, и сразу же, не дожидаясь команды, нестройно заговорили винтовки залегших, озлобленных своим бессилием бойцов.
Артиллерия сзади, маскируя неудачу цепей, зачастила и забухала.
Широкая ладонь опустилась на плечо Василю. Он оглянулся. Командир вплотную подполз к нему и теперь, указывая куда-то вперед, кричал прямо в ухо удмурта:
— Глазом хвастал? Гляди! Да не туды, правее, вона, где заборчик беленький, чуешь? Максимка-то в открытую, можно сказать… Займись! Отлей кошкам свои мышкины слезки. Чай, были?
Василь подумай о чем-то и кивнул, кивнул сурово, как никогда.
В полкилометре впереди, у белого заборчика, прячась среди грядок, действительно стоял пулемет.
За тусклозеленым квадратиком щитка мелькнуло что-то — и тотчас максим часто-часто задышал упругими серыми дымками. Над Василем густо свистнул проколотый воздух. Ладонь командира внезапно сползла с плеча удмурта. Широкое крепкое тело передернулось, губы шевельнулись, и по чистому хрусталю глаз медленно разлилась муть. Колени задрожали, и человек доверчиво медленно, точно отдыхая, опустился грудью и щекой на мокрую грудь неприютной земли.
Над правой бровью, чуть ниже полу-оторванного козырька, смотрели два черных, аккуратно круглых отверстия.
Крови на них не было.
Василь медленно положил грязную свою ладонь на спину командира и робко-нежно провел вдоль теплой шероховатой материи выцветшей гимнастерки. Потом мотнул головой, точно стряхивая что-то, попавшее в глаза, быстро сглотнул слюну и еще быстрее вскинул пальцы на рейку прицела.
Дуло, вихляя, ткнулось в зеленый щиток, застыло, дохнуло шумным огнем, опустилось, жадно внимая лязгу затвора, снова вскинулось, снова дохнуло, — и Василь, отнимая приклад от плеча, усмехнулся.
Усмехнулся он в сторону лежащего рядом трупа, точно говоря:
— Есть!
И впервые на губах Василя улыбка эта была жестка, светла и колюча, как отполированная игла. Он научился ненавидеть…
А зеленый щиток у белого забора умолк.
Когда через полтора часа, штыками опрокинув в беспорядке свертывающегося на восток противника, прикладами разбивая баррикады Курной улицы, ворвались в Ижевск красные части, за этим щитком среди грязи и опорожненных лент нашли два распластанных трупа.
На одном из них были погоны и канты, а на другом — ряса и крест[20]).
«Вотская мышь» начала отливать кошкам свои простые свинцовые слезы.
С бетонного изгиба плотины устремил пустые глаза в осенние хляби озера тяжелый мраморный бюст. Под лоснящимися от дождя париком с затейливой косичкой хищноклювый нос, надменная глыба крутого бритого подбородка, и ниже надпись:
«Строителю завода Ижевского и покорителю народца вотятского обер-гауптману и кавалеру Дерябину монаршей волей».
На голове Дерябина, спиной к озеру, сидел и жадно слушал Василь. Прямо перед ним застыли молчаливые громады завода.
Широкие, лишенные стекол окна, развороченные крыши, холодный частокол частью обрушившихся железных труб — от всего этого пахло тлением. Завод умирал. А перед ним, вокруг бюста, гремела глотками людей и труб, цветилась горячей кровью знамен и синим отливом штыков иная, все врачующая жизнь.
Серые шинели красноармейцев окутала черная толпа горожан.
С трибуны, надрываясь, кричал коряжистый человек в ободранной кожаной тужурке:
— …И нынче, празднуя вторую годовщину Октября в недавно освобожденном от белых гадов Ижевске, мы, товарищи, определенно говорим: которые, значит, отступили к Колчаку — не есть рабочие, а совсем даже наоборот — изменники делу рабочего класса. Восстание у нас поднимало офицерье. Так. А кто в ем участвовал? Это все те же, у кого здеся, в Ижевске, дом да пасека, лошади да коровы. Пусть они на заводе были, да разве это рабочие? Это определенно, товарищи, гады, которым свое брюхо дороже. Во! — широко развел оратор руками. — Глядите, што они с достоянием народным, с заводом, говорю, што сделали! Определенно разорили гады! Машины, говорю, станки гидре международного капитала увезли продавать. И што, товарищи, мы определенно должны обещать в сегодняшнюю годовщину нашей Красной армии, здесь присутствующей? А вот что! Красная армия борется, товарищи, с белыми. А мы, товарищи, должны здеся помочь поднять энтот завод. Поднять и пустить! У кого руки мозольные, тот меня даже очень поймет, что русский, что вотяк— это нам все равно. И тот завод пустит, товарищи!.. А в общем и целом — да здравствует Октябрь!