«Эврика» гордо зареял в воздухе. Состязания начались!»
Приехал обратно расторопный репортер и увидал, что «Эврика» на боку. Планер не поднялся. Неожиданным порывом бокового ветра у него сломало шасси. Маленькая авария, обычная на состязаниях, не омрачает праздника, но омрачает репортера. Он снова садится на велосипед и снова мчится в Коктебель: авось, удастся задержать телеграмму в Феодосии.
Вместо выбывшего из строя биплана на вершине — крепыш «Илья-Муромец». К аппарату прикрепляется буксирный канат. Люди взялись за канат и ждут сигнала. На пилотское место взбирается летчик. Он улыбается. Его улыбка светла. Блестят зубы как пена. Веселое племя — летчики!
Ветер свистит. Солнце светит. Тысячная толпа замерла. Краснознаменец машет флажком. Сигнал дан. Люди, держащие буксирный канат, как беговые лошади устремляются вперед. Ветер свистит им в лицо, колышет их волосы. Они бегут как можно быстрее. Хронометрист, энтузиаст секунды, застыл. Всего несколько шагов катится по земле «Илья-Муромец». Встречный ветер дает ему упругую силу. Крылья встречают поддержку и — ах! — «Илья-Муромец» уже покинул землю: в счастливую секунду, отмеченную хронометристом, он рванулся орлиной грудью в воздушные сферы. Как морской прибой, отдаленно, заглушенно гремят оркестры, ревет от восторга тысячеголовая степная аудитория.
Хронометрист сверяет с сердцем работу чуткого своего механизма:
— Четыре секунды, шесть секунд, минута и три секунды, две минуты, три минуты восемь секунд…
Белокрылый, как чайка, «Илья-Муромец» плавно садится через четыре минуты и восемь секунд.
— Ура! Победа! — кричат летчики. Медные ревы оркестров тонут» в криках толпы.
— В тысяча девятьсот двадцать третьем году первый полет дал только сорок девять секунд — говорит краснознаменец.
Потом начинается бурный штурм воздушных высей. Планер «Максим Горький», выступивший после «Ильи Муромца», описал большую подкову, продержавшись в воздухе две минуты три секунды. Моноплан «Фрунзе» под могучее «ура» сделал в воздухе великолепную восьмерку, продержавшись пять минут одну секунду. При спуске он повредил шасси и выбыл из строя.
Христя бледен. Глаза его горят лихорадочным блеском. Он ловит и запоминает малейшее движение пилотов.
Там, в тысячной толпе, стоит пол-Коктебеля. Виноградари, пастухи и хлебопашцы готовы гордиться им, Христей, попавшим в число людей, летающих по воздуху, но они заклеймят его черным позором, втопчут в грязь, заплюют, если его постигнет неудача. Седоволосый дед-пророк стоит в толпе, готовый проклясть внука-богоотступника, который осмелился раз’ярить небо…
Ой, Христя, Христя, что-то будет с тобой в воздухе? Ветер свистит по-разбойничьи, и хрупок кузов твоего «Карадага»…
Со следующим планером случилась авария. Маленький бипланчик «Пчелка» поднялся удачно. После четырех минут полета внезапный порыв ветра с моря перевернул «Пчелку», и планер ринулся на стенную желтую грудь, придавив пилота. Автомобиль с врачом, фельдшером и полевой аптечкой рванулся к катастрофе. Оркестры молчали. Молчала толпа. Молчала степь. Только непокорный предательский ветер иезуитски свистел над упавшей гордой пепельносеребряной птицей.
Летчик получил небольшие ушибы. Несколько минут он был без сознания. Врач уверил, что никакой опасности для жизни и здоровья нет. Состязания продолжались.
Через два полета была Христина очередь. Последние два удачных полета Христя видел как во сне. Давали сигнал. Тянули канат. Ревели оркестры. Планеры отделялись от земли и отважно боролись за право скользить по воздуху.
Последнему планеру — «Коминтерну» удалюсь сделать три восьмерки и продержаться в воздухе тринадцать минут. Толпа неистовствовала, кричала, кидала вверх шапки и тюбетейки, требовала награды летчику.
Зубы Христа стучали, но он не чувствовал озноба. Христя не боялся ни аварии, ни самого полета. Он был охвачен странным оцепенением, неуемной тревогой и волнением.
— Ну, болгарский чемпион, не посрами Византии, — шутил широкоплечий Христин друг-летчик.
Устанавливали «Карадаг». Толпа умолкла, замерла. Коктебельцы успели разнести весть, что до сих пор летали приезжие, чужие, а сейчас полетит свой, коктебельский, Христя Иванчиков, и, бес его знает, может быть, опять ударит гром, и, разорившись, небо снесет весь Коктебель в Черное море.
Коктебельцы глядели на седобородого похудевшего Василя. Старик молчал. Он смотрел и не мог оторвать старых глаз от черной машины, в которую влезал непокорный, упрямый, как он сам, внук Христя.
Когда Христя сел на пилотское место, Василь опустил седую голову и сказал чуть слышно:
— Христя влез в свой черный гроб…
Болгары отшатнулись от старика.
— Нельзя говорить худо под руку, — укоризненно сказал сосед.
Старик ничего не ответил.
К бледному Христе подошел летчик со шрамом.
— Когда полетишь, забудь, что ты в воздухе, — и все будет хорошо, — сказал он. Глаза его с теплым участием остановились на Христе.
Взмахнул красных пламенем флажок. Побежали люди с буксирным канатом.
Ветер ударил Христе в лицо — шелковый ветер, ласковый ветер. Он словно подхватил его. В груди Христа бушевал такой же ветер — молодого восторга, тревоги и… страха, чуть-чуть страха.
Христя не помнит, как он отделился от земли. Почувствовав себя в воздухе, Христя сразу обрел легкость, словно и тревогу, и неуверенность, и страх он оставил внизу, на земле. На землю он уже не смотрел.
Крики, гром оркестров — все это не дошло до сознания Христа. Он сросся с планером, словно и планер и Христя были одно неразрывное целое. Если бы боковой предательский порыв ветра перекувырнул «Карадаг», Христя остался бы слитым с аппаратом и погиб, сломав вместе с крыльями свой скелет.
Но ветер не предавал. Он благоприятствовал «Карадагу» и Христе. Черный планер, описав крутую подкову над лагерем, над толпой, над трибуной, плавно полетел по направлению к Коктебелю.
Коктебельцы охмелели от Христиной победы, как от молодого бешеного вина. Они бежали за «Карадагом, кричали бессвязно и беспорядочно на родном своем певучем наречии, кидали вверх шапки, прыгали.
Восторг коктебельцев передался остальным зрителям состязания. Толпа зашумела. Даже хронометрист почувствовал прилив азарта.
— Шесть минут! — кричит хронометрист. — Рекорд Клемперера тысяча девятьсот двадцатого года побит!
А Христя летит. Ему, похолодевшему от восторга, кажется, что он летит всего-навсего минуту — ну, может быть, полторы.
— Восемь минут! — торжественно кричит хронометрист.
«Карадаг» плавно поворачивается и начинает делать правильные красивые восьмерки— одну, другую, третью.
— Четырнадцать минут! — захлебываясь, кричит хронометрист.
— Четырнадцать минут! — захлебываясь, кричит хронометрист
Летчики смотрят с удивлением на дерзкого… самоучку и неутомимый, какой-то двужильный черный его планер. Коктебельцы, а с ними вся пестрая толпа, стоят и, закинув головы, не могут оторвать глаз от триумфального воздушного шествия Христа Иванникова.
Не гонись, Христя, за рекордом! Помни, Христя, что ты чертишь восьмерки на стометровой высоте!
Но Христя ни о чем не думает. Он купается в солнцем пронизанной синеве, он пьян от воздуха и свистящего ветра.
— Семнадцать минут! — кричит хронометрист, и голос его срывается.
Толпа уже не кричит, не поет, не шумит. Сколько есть в степи людей, все следят за полетом Христи. В глазах их тревога. Они уже удостоверились и в уменье Христи летать, и в дерзости его, и в счастливой звезде. Зачем же испытывать судьбу? Скорей бы спускался, пока не перекувырнется черная машина.
— Двадцать четыре минуты, — говорит хронометрист и добавляет: — Немецкие рекорды Харта и Мартенса побиты болгарским рекордом.
А Христя летит к морю.
Около моря, покосившись на гривастую гордую голову «Карадага», Христя делает плавный оборот.