– Тебе видней! – отозвался я. Это у тебя в стихах пчёлы и птицы перелетают через свою тень.
– Бесконечность живёт в точке, – объявил Иван и покосился на незнакомую собаку, выглянувшую из переулка, ведущего к магазину с пивом. – Точки нет, пока она не движется! Пока она себя не обнаруживает. Но точка, начиная движение, сразу же становится линией, и её опять нет.
– Стало быть, любая монада Лейбница бесконечна? И атом «точка»? И пиксель? А цифра – разве не «точка»?
– Бесконечности нет, сам подумай! Если Бог есть, то какая тебе ещё бесконечность? – как обычно рассердился Жданов на «людскую» тупость в простых вопросах.
– Ну, хорошо. Не хочешь, чтобы тебя было много, дело твоё. Мы давеча не закончили про парадокс Зенона об Ахиллесе и черепахе. Помнишь?
– Как же, помню!
– Этот Зенон даже Аристотелю заморочил мозг своими парадоксами! Как он говорил о хитрости «места» у Зенона: «Если существует какое-то место, то как определить, где оно находится?.. Поскольку всё существующее имеет место, то становится очевидным, что и у места должно быть место», и тэ дэ, до бесконечности. Вспоминаешь, нет?
– Да что я должен всё помнить, что ли? Ну, может и говорил так, кто ж его разберёт? – опять осерчал Иван.
– Ладно, давай к баранам: почему же Ахиллес не может догнать черепаху, если она раньше отправилась в путь? Ведь это же для любого разумного обывателя постыдный бред! И сколько веков размусоливают, а?
– Я тебе скажу, что я понял! Я давно этот парадокс разгадал, ещё молоденьким! Он в простом: есть время переживаемое, а есть время осознаваемое. И они, к сожалению, ничуть не сосуществуют. Когда ты время осознаёшь, ты его вычисляешь как бы. А когда ты его переживаешь, ты его вообще не замечаешь, как таковое.
Зенон не разделяет, а смешивает – время переживаемое с временем осознаваемым. Вот и всё! А всякие там стадии движения черепахи, дихотомии и прочее такое надо отправить в ж…у!
– Иван, а ведь твои слова про ж…у – истинный венец мудрости! Ты сейчас мощно обогатил мировую философическую мысль! – вскричал я подчёркнуто комплиментарно.
Иван на всю улицу захохотал, чрезвычайно довольный моей скромной шуткой, и откуда-то сверху покосился благожелательно сначала одним, затем другим глазом.
В этот самый момент мы подошли к воротам знаменитого грузинского скульптора, из-за забора выглядывали на улицу его большуны. Огромные головы, руки, монументы и постаменты, а ещё – никак не взлетящие бронзовые орлы. Развернувшись, мы побрели назад, каждый думая о своём.
Издалека, через череду двух малышей с няньками, четырёх гастарбайтеров, двух велосипедистов и одной собаки на переднем и среднем планах, в глубине перспективы, из самого задника картины, как из-за кулисы, появилась и пошла в нашу сторону невысокая фигура плотного человека мужеского пола, которую можно было обозначить только одним словом – Писатель.
Пожалуй, точнее будет сказать, что это шёл не просто писатель, а согбенный под пудовой тяжестью славы, потому несколько сутулящийся от непомерной ноши – классик. В руке его угадывалась даже на почтительном расстоянии увесистая палка.
– Не чуешь, как мать-земля дрожит? – толкнул я в локоть Ивана.
– Это ж… – поэт опять произнёс, понизив голос, ту же фамилию, что и в створе кособокой калитки.
По мере приближения классика, всё яснее становилось, насколько верным было первое впечатление. Человек шёл подчёркнуто отдельно, даже сурово, устремив взор долу, и походил чем-то на боевого индийского слона с опущенными бивнями, позолоченной парчой на широкой спине, и будто трезвонили утончённо золотые колокольчики по краям парчи – о великой славе грузно ступающего!
– Слушай, Иван, ему веки надо поднять, а то в забор скульптора въедет! Жданов, само собой опять развеселился, но вдруг как-то очень дисциплинированно осёкся. Видимо, сообразил – классик достаточно близко, чтобы уловить своими огромными слоновьими ушами двусмысленный смех.
– Вот как должен выглядеть настоящий писатель. А не как мы, хихикающая шантрапа! – я критично оглядел Ивана Фёдоровича – поэт был, как всегда, скромно и даже утончённо одет, с шиком тайного эстета. Но особенно меня трогала его крестьянская манера застёгивать на рубашке верхнюю пуговицу. Эта пуговица в каком-то метафизическом смысле напоминала пуповину, соединяющую его с памятью об алтайском доме.
– Ты, между прочим, запоминай, куда он палкой тычет. Там забьют источники света и добра животворящего! Возглавим паломничество, не зевай! – и нас затрясли «рыдания», причём Ивана трясло без звука, как подпольщика.