— О-го! О-го-го-го!
Теперь не то. Теперь этот заунывный вой, доносившийся снаружи, навевал тягучую, сверлящую тоску. Метель опротивела, и от тоски иногда хотелось подвывать ей по-звериному.
Кондрашев устал. Двадцать лет жизни на Яйле, двадцать лет ожесточенной борьбы с дикой и злой природой плоскогорья надломили его крепкий организм. Предшественники Кондрашева не выдерживали больше двух-трех лет. А это были люди с крепкой волей и большими надеждами.
Почему уходили они отсюда? Что побеждало их волю, ум, желание работать и бороться? Кондрашев теперь это знал. Их побеждал, их гнал отсюда дикий, неестественный контраст между горячим зеленым берегом моря и суровым плоскогорьем, нависшим над ним.
Как раз там, где стоит обсерватория, над обрывом Яйлы, стыком сошлись две жизни, две природы. В то время, как здесь только ранней весной зеленеет сочная пахучая трава, которая через месяц вся иссыхает и сгорает под солнцем, в то время, когда здесь всю зиму гудит неистовая пурга и снег по крышу засыпает обсерваторию, — в это время внизу, у моря — горячая, влажная зелень, теплое безветрие, радостная природа. И достаточно сделать пятнадцать шагов от обсерватории, чтобы эту другую жизнь, другую природу увидеть сверху, у своих ног. Яйла по климату — побережье Ледовитого океана, а в семи километрах от нее внизу — теплый субтропический курорт…
Вставать было еще рано. Кондрашев перевернулся на другой бок и задремал. В полудремоте метель звучала для него гласом каких-то огромных, невиданных труб, захлебывавшихся в своем реве.
Вдруг, также сквозь сон, в шуме метели Кондрашев уловил какие-то новые тона. Глухой наростающий гул придвигался все ближе и ближе, и вдруг сразу разросся до ужасающего грохота. В следующий момент страшный лязгающий удар в крышу потряс все здание обсерватории.
Кондрашев в ужасе вскочил на кровати. Гул, затихая, пронесся дальше, к обрыву.
— Что это такое? — растерянно спросил себя Кондрашев, и огляделся по сторонам.
В комнате, где он находился, было темно. Через занесенные снегом окна снаружи не пробивалось никакого света. Тусклые, колеблющиеся блики бросала маленькая керосиновая лампа, висевшая на стене. В углу тонул в тени большой шкаф с каким-то чучелом наверху.
Внезапно жуткая догадка заставила Кондрашева вздрогнуть. Он быстро нащупал ногами туфли, накинул халат и торопливо пошел к двери.
В коридоре он столкнулся со своим помощником, наблюдателем Лебедевым, и кинулся к нему.
— Вы слышали? Что случилось? Да говорите же! Что это такое? — Профессор схватил Лебедева за плечо и тряс его.
Лебедев знал не больше Кондрашева, и не меньше, чем он, был напуган этим грохотом, нежданно обрушившимся на обсерваторию. Он вырвался из рук профессора и, застегивая на ходу кожаную куртку, побежал к лестнице, ведшей на чердак.
Когда он пробегал через кухню, за полуотворенной дверью справа раздался громкий храп.
— Ибрагим! — крикнул на ходу метеоролог служителю-татарину. Но ответа не получил.
Еще на узкой и скрипящей чердачной лестнице Лебедева захватил порыв ветра. Он дохнул на него сверху, от крыши.
Высунув голову сквозь люк на чердак и подняв повыше лампу, пламя которой вдруг забесновалось, Лебедев убедился в том, что какие-то предметы, брошенные ветром в крышу, пробили в ней большую дыру; через дыру сыпался снег, засыпая ящик со старыми журналами и кучу железа, сложенного в углу. На чердаке стоял страшный грохот, как от десятка поездов, идущих по мосту. Оторванный железный лист жестко рвался и лязгал.
Поставив осторожно лампу, Лебедев подтянулся на руках и вылез на чердак. Ветер, врывавшийся в дыру, был холодный, пронизывающий и рвал с бешеной силой. Лебедев смотрел на дыру и не понимал, что это мог принести с собой ветер такое крепкое, чтобы оно так разворотило хорошо скроенную крышу обсерватории.
Сбоку из-под снега торчало что-то маленькое, черное. Метеоролог нащупал и потянул к себе. Еще ощупью Лебедев понял, что это обломок сосновой ветки, но, как бы не веря себе, он повернулся к лампе и долго вертел перед светом эту ветку. И лицо наблюдателя делалось с каждой секундой все удивленней и все озабоченней.