Евтихий Опенкин только посмеивался и приговаривал:
— Пущай, пущай! Шерстки меня лишили, кожи — тоже, а мясцо на мне осталось, — крепко к костям приросло…
Всякие торговые операции, разумеется, пришлось ликвидировать. Но старик, как будто, не унывал. Он с утра до ночи сидел на сваленных бревнах около дома и ловил прохожих за полы:
— Что слышно, кум?
— Все то же…
— Сидят?
— Сидят.
— И долго еще просидят?
— Неведомо. Старец один сказывал, будто до антихристова пришествия…
— А скоро оно, это пришествие?
— Неведомо…
— Надо быть — скоро. Знаки есть… Знамения… Ну, ну…
А годы и события, как что-то нездешнее, чужое и враждебное, пробегали мимо сваленных бревен, не больно, но назойливо задевая своим дуновением. Бревна трухлявели, трухлявел и сам Евтихий. В обветшалом домишке, выгибаясь коромыслом, бродила глухая стряпуха — родственница, да шаркал распухшими ногами старый работник Кузьма, кряжистый и нескладный, как и все окружающее. Землица вокруг добрела от перегноя. Бурно росли по задворкам лопух и крапива.
Рос, как на дрожжах, будущий продолжатель рода Опенкиных, единственный сынок Елеся. Махрово расцветали странности старика, потерявшегося во времени. Как и у всех мещан городишка, у него было одно занятие: решительно ничего не делать. За выгоном был клочек земли. Кузьма ковырял его сохой, сеял и молотил. Стряпуха копалась на огороде, выращивала хрен да редьку. Елисей учился, а старик слонялся по двору, ворчал и ловил прохожих:
— Что слышно, кум?
— Все то же.
— Сидят?
— Сидят.
— И долго еще просидят?
— Неведомо…
Озороватая молодежь сильно изводила старика. Стоило ему чуточку вздремнуть на бревнах, как над ухом раздавались насмешливые голоса:
— Опенкин, кубышку проспишь!
— Проваливай, проваливай, — отмахивался Евтихий.
— Сына с голода моришь… Копишь, копишь, да чорта и купишь!..
— Проваливай ее то стрелю!..
Угроза вызывала новые насмешки:
— У него тыщи в голенище!..
— А сам картошкой руку занозил…
Шумная уличная детвора — еще назойливее. Эта устраивает около Опенкинского дома целые концерты со сковородками и бубенчиками:
Старик гонялся за ребятишками с дубиной и пророчил скорое восстановление арестантских рот. Наругавшись досыта, шел к себе, наглухо запирался и занимался какими-то своими, ему одному ведомыми делами. Если мимо проходил один из двух тысяч кумовьев Евтихия и не видел старика на бревнах, он с равной пропорцией зависти и уважения думал про себя:
— Миллионщика не видать. Должно капиталы считает…
В половине апреля, когда на улицах слободки тщетно боролись со стихией затягиваемые жижей слабосильные бабы и лошади, Елеся начал собираться в далекий путь. Он пришил лямки к холщевому мешку и примерил аппарат на себя.
Папаша одобрил:
— Фартово. Хаживал и я так-то…
Сын нашел момент подходящим для возобновления разговора:
— Как же, папаша, поможете мне в моем стремлении?
Папаша соображал долго, так долго, что Елесе пришлось повторить свой вопрос.
— Малую толику помогу, — наконец ответил старик.
— Доктором буду, — как бы стараясь вознаградить отца за предстоящие траты, — сказал Елисей.
Плевое дело. Кого у нас лечить-то?
— Странно вы рассуждаете, папаша. И вы можете заболеть.
— Опенкины не болеют. Мы — сразу. Дед твой за обедом померши, в одночасье, прадед — в кулачном бою успокоимшись. Бабка — в бане. А дале — неведомо. Никто не помнит. Плевое дело лекарить… Старушечье занятие.
— Или инженером, — мечтал Елеся.
— Это которые по дорожной части? На кой они леший? Только землю зря копают…
— Допотопные у вас понятия, папаша, — А пущай! Нам дорог не надоть, мы — тутошние. Было бы сподручно, давно бы провели.
Елеся безнадежно махнул рукой.
В первых числах мая из Чертогонска, по направлению к ближайшей станции Танана, вышли трое с котомками: Опенкин Елисей, Худенкин Влас и Кондакова Маша, — дочь вдовы — просвирни. Путешественники шибко спешили, — в Москву надо было поспеть не позднее половины августа.