И, словно боясь, чтобы как-нибудь не угадали всего, что в нем происходило, человек этот, буквально надрываясь, силился подавить каждое проявление своих чувств яростной греблей; и скоро дыхание его превратилось в ужасающее клокотание, свист и шипение, и пот исполосовал лицо.
— Полегче, полегче, не надрывайся так! — неожиданно сказал ему командир миноносца. А сам в душе тотчас же раскаялся, что заговорил и мысленно пугнул себя: «вот как хватит он меня сейчас веслом!..»
Но тут произошло нечто совершенно неожиданное и странное, хотя само по себе незначительное: № 752 задержал в воздухе неподвижные весла и в первый раз осмелился медленно приподнять свой взгляд до взгляда того, кто заговорил с ним, и встретиться с его глазами. И при этом точно что-то давно-давно залитое грязью, изуродованное ею, разложившееся, опять вырвалось из этой грязи и выглянуло на свет божий.
— Спасибо вам, — кратко и просто сказал он. И как бы в виде благодарности стал тотчас же грести еще ретивее и сильнее; но взгляд его опять омрачился и ускользнул от взгляда офицера. И выражение глаз, и каждое движение тела снова стали не человеческими, а звериными: то робкими и приниженными, то яростно-злобными…
— Ладно, ладно, ничего больше тебе не скажу! — подумал Карло Б. и закурил вторую папиросу.
Узенькая тропинка змеилась среди скал, белая, каменистая, сухая, как высохшее русло потока. Слоями поднимался из нее жар и зной: июльское солнце казалось как-то особенно скоплялось и сгущалось в ней, и рождалось впечатление, что какие то невидимые костры пылают под этой тропинкой, накаливая ее. От времени до времени далеко мелькала полоса лазурного моря; оно вырезывалось как бы в рамке, среди углов нагроможденных каменных глыб. Но это море было так далеко, как будто оно находилось уже на другой планете, там, где кипела жизнь, пестрели краски и цветы, а смотрели на него с другой, уже умершей, потухшей планеты, где даже кустарники мастиковых деревьев производили впечатление каких-то ископаемых окаменелостей, готовых рассыпаться при первом к ним прикосновении.
Лошадь в поводу арестанта окончательно выбилась из сил, вся спина ее вспарилась, она шаталась, ей постоянно приходилось изображать козу: так трудно было карабкаться по камням. Но человек был безжалостен к ней, и его непрестанный, понукающий крик повторялся безостановочно все с одной и той же интонацией, и походил на грустное, монотонное завывание голодных диких зверей по ночам в пустыне. Впрочем он и к себе не знал никакой жалости: помогал лошади изо всех сил, и его пропотевшая спина сравняла теперь цвет маленького белого квадратика, как бы стирая это клеймо позора.
Взгляд командира миноносца останавливался то на крупе лошади, то на спине человека с громадным удивлением. Было ли это вызвано солнцем, или нестерпимыми толчками тележки или белым сверканием скал, но что-то новое рождалось в его мысли, что-то, похожее на раскаяние при виде этих двух живых существ, страдающих из-за него; и, сам себе не объясняя почему, он чувствовал громаднейшую разницу в своих теперешних переживаниях и тех былых переживаниях, когда он смотрел на такие же согбенные, измученные, желтокожие фигуры японцев и китайцев, «кули», которые столько раз тащили его в «дженерикше». Тогда он глядел на их обливающиеся потом тела совершенно равнодушно; почему же теперь он относился к этому совершенно иначе, глядя как из-за него страдает этот злодей, совершивший какое-то преступление?
Потому ли, что он знал, что с ним нельзя было говорить… и ему нельзя было заплатить? Но как-бы велика ни была вина этого человека, все же становилось нестерпимым сознавать, что он, Карло Б., является теперь каким-то орудием искупления этой вины.