С каждым годом, с каждым месяцем в мировом городе уплотнялся государственный аппарат и производилась чистка в рядах служащих. Не дай бог опоздать! — Два замечания, и — увольнение. — Это знали все. Разве посмотрят на то, что он так далеко живет и всегда может быть задержка с автобусом, и на то, что он такой образцовый работник, что его конторские книги хоть на выставку выставляй, что он умеет разобраться в бесконечной путанице и мелкоте самых неразборчиво написанных цифр без единой ошибки…
— Ну, и глаза у вас. Да это целое состояние такие глаза! — удивлялись сослуживцы, и даже начальник недоумевал, как Это удается Кротову так безукоризненно разбираться при всех непреодолимых для других затруднениях.
Но если опоздать… Надо всегда помнить, что у него нет протекции. Единственная его протекция — его глаза.
И сердце Кротова то замирало, то ускоренно билось на перекрестке, когда он поджидал замешкавшийся автобус и когда, уже проехав несколько кварталов, он, опять иноходью, бежал к станции подземки и висел в вагоне на ремне, в смрадной, душной атмосфере прильнувших друг к другу тел.
Служебные часы проходили всегда одинаково, в вечной спешке и в вечном напряжении, как бы опять-таки не сделать какой-либо оплошности, которая грозила потерей места. Восемь часов труда, потом сверхурочные работы, — если отказаться от них, — уволят: они, конечно, оплачиваются отдельно, но как они трудны для отупевшего мозга! Потом возвращение домой в том же смрадном вагоне подземки, где теперь, вися на ремне, он силился пробежать хотя телеграммы вечерней газеты. Все пытались это сделать, и весь вагон шуршал листами неудобно переворачиваемых страниц.
Кротов обычно обедал в маленьком ресторанчике между станцией подземки и стоянкой автобуса, но ел без аппетита. Как-то удручающе действовало, что все незаметные люди его положения непременно должны пойти в эти часы в подобные этому ресторанчики и жевать рядом с ним непременно одни и те же блюда, от слишком хорошо знакомого запаха которых как-то нудно сосало под ложечкой.
Союз, куда ежемесячно шли вычеты из его скудного заработка, широко оповещал о всех тех льготах, которые он предоставляет своим членам, — билеты в концерты, в театры, на лекции, на балы, на спортивные экскурсии. Чего чего только он ни сулил! Но не давал главного: — сил, желания и времени всем этим наслаждаться. Чрезмерная усталость, вечная боязнь за завтрашний день развивали апатию. И добравшись, наконец, домой, уже поздно вечером, Кротов около часа сидел в кресле один, в какой-то прострации, а потом ложился спать, чтобы с утра начинать тоже самое.
Сейчас у его начальника намечался роман с хорошенькой рыженькой «штучкой», — случайное знакомство в подземке, — и он обещал устроить ее конторщицей в свое отделение. Но надо было кого-нибудь сплавить для этого.
И началось с того, что Кротова пересадили в самый темный угод и поручили составить годовой отчет и таблицы, черновик которых его начальник перечиркал самым отчаяннейшим образом, испещрив их вкривь и вкось такими мелкими, непонятными надписями, которые даже мухи приняли бы за свои следы. Но острые, блестящие, карие глаза Кротова не выдали, — он справился с заданием и скоро, и безукоризненно.
— Ну, и глаза у вас, это целое состояние! В такой-то темноте… и при этаких каракулях…
Да, сам Кротов тоже знал цену своим глазам; они не выдадут. Но, если нет заступника и протекции… И, вернувшись как-то вечером домой, он нашел у себя бумагу, что «за сокращением штата»… И через несколько дней на его место была взята конторщицей рыженькая «штучка».
Накапливавшаяся изо дня в день усталость в первые дни после увольнения вызвала неизъяснимое блаженство от сознания, что больше не надо торопиться, можно спать, сколько хочется, и есть… где хочется, жить как хочется. Ум тогда еще не осознал, что грозит впереди… Десять месяцев будет пособие… Можно пришить все недостающие пуговицы к белью, и вычистить бензином костюм, и прочитать несколько интересных книг, и самому на примусе приготовить себе бифштекс на настоящем масле.