Выбрать главу

Что узналось позже о том, почему посадили Платона Платонова? После второго посещения Сталина Михаилом Шолоховым к Платоновым заходил сотрудник НКВД, которому поручили доследование. Он рассказал им, что нашел письмо школьного товарища Тотки. Тотка и этот его товарищ были влюблены в одну девочку. Между прочим, в девушку Машу Кашинцеву, она учительствовала в деревне Волошино под Воронежем, были влюблены два молодых писателя: Андрей Платонов и Михаил Шолохов. А сердце и жизнь она отдала Андрею. Следователь был доверителен с Платоновыми: соученик написал на Платона донос. Они-де, группа ребят, решили отомстить Сталину за Тоткино-го отца, достали малокалибрку, из которой собирались застрелить Сталина во время демонстрации. Следователя, обнаружившего письмо, вскоре не стало: разрыв сердца. Игорь Сац мне говорил будто бы Тота освободили после второго ходатайства Шолохова. Предполагалось, что перерасследование привело мальчишку к оправданию. Однако в действительности Платона сактировали, то есть списали по акту за ненадобностью. Разумеется, этого бы не произошло, если бы не Шолохов: так и погиб бы Платон, долбая руду для Норильского комбината. За намерение убить узурпатора было осуществлено наказание дуплетом: смертельно ранили и сына, и отца.

В первом случае любовь (Шолохов!) воплотилась в сверхрискованное заступничество и благородство, во втором случае (школьник) любовь обернулась преступной ревностью.

* * *

В разные годы вводил меня в мир отдельных тягот и тайн Михаила Шолохова редкий знаток русской словесности публицист, ответственный ученый сектора языка и литературы Академии наук СССР Александр Иванович Овчаренко.

Если по межгороду звонили Шолохову в станицу, трубку поднимал секретарь Ростовского обкома по агитации и пропаганде. Где-то, пожалуй, в конце семидесятых годов съездил Овчаренко к Михаилу Александровичу в гости, за что его пытались вздрючить цекисты. Они якобы оберегают священное время и здоровье гордости советской литературы и впредь найдут способ покарать за самовольство.

Но оборачивалась ли охрана шолоховского покоя телефонной и прочей блокадой? Мне вспомнился 1958 год. Нева взламывала льды. Дом графа Шереметьева, где располагалась Ленинградская писательская организация, принимал сорок лучших новых прозаиков России. Неистово, бережливо, мудро обсуждались на семинарах их рукописи и книги. Вели семинары Леонид Соболев, Вера Кетлинская, Владимир Лидин, Гавриил Троепольский… Перерыв. Мы, полдюжины семинаристок и семинаристов, подсели на диван-огромину к очеркисту Борису Галину. Прозаику-сверстнику Сафонову, вроде из Тамбова, вздумалось нас фотографировать. Едва он вернулся на диван, я внезапно увидел около стены напротив Михаила Шолохова. Он был в простецком темном костюме, подхватливо обозначавшем его по-юношески поджарую фигуру. Резче всего запечатлелась волнистостью и пообкромсанная прическа и ему лишь присущая горбинка носа. Не от себя ли взял нос для Григория Мелехова? Уж если судьбу родной матери влил в судьбу Аксиньи, то почему бы не передать столь примечательную особинку собственного лица любимому герою? Да только ли черту лица? Наверняка передал ему натуру свою, свой мятущийся дух, свое видение российских событий, запрокинутых в неисповедимую трагедию, которая даже не могла присниться Достоевским бесам в их кровавых замыслах, поступках, фантасмагориях.

Я подошел к Михаилу Александровичу, напомнил о встрече в консерватории перед говорильней в честь сталинского юбилея. Он чуточно улыбнулся. Тому ли улыбнулся, что выбрыкнул щукариную хитринку, чтобы не выступать, тому ли, что он не мог запомнить то, что мне запомнилось? Дабы он не отбоярился от выступления здесь, я посетовал на то, что он так и не выступил ни тогда, ни после в Литературном институте. Вместо ответа он приклонил голову и во всю ширину развел руки, и я углядел по два товарища по сторонам от него. Все малоотличимые друг от друга, все в масть ему костюмами, да не в стать ему, и притом в глухом контрасте с его страдальческим образом. Он промолвил, что приехал в журнал «Неву» к Сергею Воронину и, кабы не заботы, связанные с подготовкой рукописи к печати, то преодолел бы стесняющие обстоятельства и выступил. Я кивнул. Сожаление встревожило плечи Шолохова. Он ушел, как улетел, загражденный плотным сопровождением.