— Городской… — иронически заметил мужик, — ишь, на лыжах-то, как петух в сапогах…
— Н-ну, выкладывай, паря, чего принес? Каково живут на свете? Мы, в тайге, окроме медведев никого не видим…
Молодой рабочий в драной заячьей шапке, в лицо и руки которого въелись крупинки углистой пыли, почтительно, с бережным вниманием смотрел на знаменитого партизана. Вот, привелось своими глазами увидеть… Было даже некоторое разочарование: уж очень прост.
Но он докладывал, как на духу, все, что знал и что слышал, простосердечно и преданно.
— Так народ измытарился — слов даже нет. Да, что за жизнь, за такая, когда кажняя сволочь тебя как собаку пинком норовит?.. И чех, и румынец, и словак какой-то южный, и наши кровопийцы… Что ни день — в тюрьму, да в тюрьму… Недавно одиннадцать расстреляли. Ну, задергали, скажи, в отделку. Так, наша организация постановила — начинать. По крайности, из тюрьмы ребят хоть вызволим. Вот, товарищ Кошкин, и записку вам Николай прислал…
И шопотом:
— Баландин? Знаете?
Молчат.
Кошкин трудится, медленно записку разбирает:
«Хорошие связи с милицией. Среди них, очевидно, была работа раньше. Надеемся. Гарнизон, как боевая сила — ерунда. Есть свои ребята. В городе все — как на ладони. Дело зашло далеко — боимся провалиться. Не сегодня — завтра надо действовать. Чем можешь помочь? Сообщи».
— Да-а… — Кошкин вытащил книжку записную трепаную, толстую и огрызок карандаша насторожил:
— Какие части на станции стоят?
— Батальон чехов, с ними броневик. Да еще румынцев с полбатальона и тоже броневик. Но только они до города не касаются. За 15 верст нипочем не пойдут…
— Та-ак. А у вас, в организации?
— У нас человек двенадцать…
— Не густо!. — отозвался иронически мужик.
— Так, только бы начать. А там, пойдет пластать, народу много будет…
Задумался Кошкин. Руки сжал, пальцы, хрустнули.
— Ты… вот что скажи Николе. Дён через пять, подтянем человек с полсотни. Раньше — не успеть. Ежели до того у вас неустойка выйдет — ну… тогда разве вот с ним, — кивнул на длиннобородого, — тарарам какой сообразим… Чтобы отвлечь…
Длиннобородый потянулся, зевнул.
— Эт-то… могем.
Поезд шел еле-еле, ощупью. Впереди его плыл броневик и длинный хвост вагонов, набитых солдатами, беженцами и товарами, словно взбирался на задремавший вулкан, готовый пожрать эту пеструю мешанину. В продолжение всей дороги, от момента посадки, Архипов ехал в каком-то восторженном оглушении. Уж очень чудно было лежать на верхней полке и лениво, в такт колес уходящего поезда, переговариваться с соседями о дорожных пустяках, тогда как на самом деле, по-настоящему, может быть, сейчас, сию минуту, его окровавленное, расстрелянное тело пихнули бы в яму…
И оттого, что победа осталась не за настоящим, не за обычной проклятой правдой, и оттого, что было это возвращением к высшему благу, — к жизни, он все время старался нарочно переживать самые острые моменты происшедшего и сознавать, что все это — в прошлом.
Теперь, приближение к месту пробудило в нем мысль о той цели, с которой он ехал. Мысль эта зацепила и размотала клубок других, побочных мыслей. Архипов спустился с полки и протискался на площадку.
Ветер освежил его, он смотрел на мелькавшие, плотные стены зеленого ельника, запорошенного снегом, слушал, как с ритмичными, трубными вздохами одолевал подъем паровоз, и наконец, просто спросил себя — зачем он едет? Только для того, чтобы убежать от N-ских палачей, да перевезти письма, которые дал ему Решетилов?
А потом? Опять эта бесконечная лямка, без смысла, без содержания?
Ведь сейчас, когда на старой жизни и у него, Архипова, и как будто у всех кем-то решительно ставится крест, сейчас-то и есть возможность шагнуть к тому новому, о чем расплывчато и смутно мечтал он в минуты раздумья. Неужто пропустишь эту возможность?
Распахнулась дверь из другого вагона. С вихрем острого ветра, с грохотом и лязганьем колес перебрались на площадку два человека.
Плотный железнодорожник и изящный, чешский офицер.
Оба, видимо, ехали недалеко, в вагон не пошли, а стали рядом с Архиповым и продолжали разговор.
Железнодорожник озабоченно и протестующе говорил об остановившемся движении и махал рукой.
Чех вежливо поддакивал, соглашался и часто упоминал о большевиках, которые нападают на поезда и которые убили его «брата-майора».
— Это… это… как вольк, — подыскивал слова чех, — некультурный, нецивилизованный. У него нет правил идеализма и человечности.