Выбрать главу

— Вот неожиданный гость! Какими судьбами?

— Да сунулся было к вам, вас нет. Я — сюда. Может быть, это против военных правил?

— Пустяки, — рассмеялся Полянский, — полюбуйтесь нашим хозяйством. Бальный зал готовим для господ красных. Чтобы удобнее, знаете, танцевать под пулеметом…

— Почтеннейший Георгий Петрович, вы уже простите мою штатскую психологию. Я ведь к вам за советом. Только лично для себя. Правда что говорят о движении красных? У меня казенные суммы, так видите ли, может быть, лучше в казначейство сдать?

Нахмурился Полянский.

— И ты малодушничаешь… По секрету могу сообщить, что положение, конечно, серьезное… Но непосредственной опасности, разумеется, нет. Плюньте вы на эти слухи и на тех, кто их распространяет. Если что, я всегда сумею вас известить. Продолжайте свою работу и не беспокойтесь…

— Ну, очень благодарен, — ободрился Решетилов, — очень извиняюсь, что оторвал вас от дела…

Полянский любезно откозырнул, повернулся молодцевато к работавшим.

За углом, перед Решетиловым Малинин.

Лицо серое, обрюзгшее, толстые щеки мешками повисли. Спешит.

Взглянул недоверчиво:

— Вы здесь зачем?

— Да вот, толковал с Георгием Петровичем…

— А-а, — рассеянно протянул, — ну… и что?

— Да у меня ничего, а вообще-то новости, кажется, есть?

— А что? — схватился Малинин.

— Слухи всякие панические о красных, о гибели роты…

— А, да, да… это очень неприятно…

— Говорят, Иван Николаевич, у нас даже расстрелять кого-то принуждены были?

Грубо, вызывающе:

— Откуда вы знаете?

— Да хозяйка моя чего-то болтала…

Малинин съежился, забегал глазами.

— Не знаю… не слыхал. Не слыхал…

Расстались.

* * *

Дневник Баландина… Второй день тюрьмы. Я думаю, их будет немного. Сегодня мне повезло. Я открыл, что кусок подоконника в моей камере отнимается. И маскирует маленькое углубление-тайничок, где частичка моего «я» сможет укрыться от тюремщиков. Теперь в «свободные» часы, а они все у меня свободны, я пишу на листе тетрадки и прячу написанное в свое хранилище. Почему я пишу? Может быть, потому, что во время писания я снова вольное существо; может быть, пишу оттого, отчего поют птицы? Просто — хочется. В сущности, моя песня не должна быть веселой. Уж очень любопытно и даже погано-любопытно на меня все смотрят. Помню вчера, когда меня привели в контору, помощник начальника тюрьмы, принимавши меня, особенно заинтересовался препроводительной бумагой и спросил: ваша фамилия Баландин? Я подтвердил. — Заложник Баландин, — исправил он.

И все, кто был в конторе, писаря и надзиратели, украдкой, с острым любопытством юркнули по мне мышиными взглядами. Стало противно и я разозлился. А в общей, я совершенно спокоен. Словно перешагнул какую-то неизбежную грань, к которой подготовил себя давным-давно. Да, впрочем, разве не сидел я в царских тюрьмах? Теперь, пожалуй, только острее думаешь о том немногом времени, которое у меня осталось. Что делать? Таков безумный темп текущих дней.

Тюрьма наша старо-сибирского типа, вроде тех острогов, которые описывал Достоевский. С забором из палей, остроконечных, стоймя поставленных бревен. В середине разбросаны потемневшие от дождя деревянные бараки. В одном из таких жилищ приютился и я. И мне дали отдельную маленькую камеру. Это — при общем-то переполнении тюрьмы… Подозрительное внимание и многообещающее. Сквозь решотку окна мне видна небольшая площадь двора, да пали, и только вверху клочок голубого неба. В сумерках вчера у окна появился некто с винтовкой и, должно быть, ходил всю ночь, потому что, когда я проснулся на секунду и услышал, как в городе, с колокольни ударили три часа, снег поскрипывал от мерных шагов. В моей камере глухая, тяжелая дверь с квадратным оконцем, заделанным решоткой. Смотрит на меня это оконце, точно морда в железной маске…

* * *

Арестовали меня в кооперативе без ордера, в тюрьму привели без допроса. И у них слишком мало времени, чтобы тратить его на пустяки. У кого же, все-таки, больше, — у меня или у них?

По старой привычке, когда заперли меня сюда, когда надзиратель, как домовитый хозяин, позванивая ключами, ушел из барака, я стал исследовать свою камеру. И нашел отымающийся подоконник, может быть, тут есть еще какое-нибудь таинственное место — наступишь на него, придавишь незаметный гвоздь и откроется вход в подкоп, в дорогу к воле, — морщусь, а добавляю: и к жизни. На коричневых бревнах стен предшественниками моими нацарапаны надписи. Одна — сентиментальная и наивная: «Прощай, дорогая свобода, прощай, дорогая Анюта».