Приостанавливались у раскрытых ворот городка и таяли в их мраке.
Вот крикнул кто-то, и Опенкин подскочил от оглушительно ахнувшего выстрела…
Ожила, пробудилась ночь, наконец — то развязался узел молчания.
Жиденько в начале, поднялось ура. Перекинулось подхваченное…
Шум окреп.
Ура росло, вливались новые глотки, разрастался грозный гул…
Ударил выстрел — потонул в человеческом реве.
Резко, перебивая голоса, как сорвавшийся с цепи, загрохотал пулемет и тут же стих, точно подавился.
В бездне двора металась неясная, разъяренная масса, точно озеро разбушевавшееся билось в берега.
В окнах, вверху мелькали и тухли нервные вспышки огней… Бежали там, внутри со свечами. Уже переплескиваются в улицу брызги людской волны — выскакивают за ворота одиночные люди. Поминутно то там, то здесь властно прокатывается выстрел, алей и ярче полыхает зарево на кирпичных стенах, слившихся с ночью.
Визги, крики. Несется к опенкинскому забору раздерганная кучка людей, спинами ударяются в затрещавшие доски. Короткими револьверными хлопками огрызаются на со всех сторон наседающую массу.
— Братцы, спасите, спасите, — пронзительно верещит знакомый Опенкину голос, голос Малинина, городского головы…
И тут же, словно прорвав плотину, поток солдат, винтовки наперевес, обрушивается на прижатых к забору…
Их девять человек.
Это их, отворив свой зев, выбросила тюрьма в темень ночи.
По трое в ряд. Руки скручены за спиною.
Мерно шагают, идут — куда?
Как гроба заколоченные дома — отклика не дождешься.
Предали их ночной пустыне, от живых еще отрешились люди, позабыли.
Уже умерли они для тех, кто, связанных, передал их конвою смертников.
Вывели в расход, и дела о них, вероятно, складываются сейчас в архиве. Осталась пустая формальность — расстрел…
Баландин шагал во втором ряду с краю. Около путался в длинной шинели, оступался в снегу и шашкой звенел конвойный. Или палач?
Бесконечно высоко, бесконечно чуждо искрились в бархате неба прекрасные, безучастные звезды. Жестко и больно схватила запястья грубая веревка — на расстрел идущего вязали, — не все ли равно?
И эта саднящая боль и широко раздавший грудь морозный, вольный воздух посла спертой тюремной вони, — странно заслонили почти физическую осязаемость грядущей казни. И это тихое ночное шествие развеяло кошмар пережитых часов. Сосед Баландина шатался, старался не отстать и что-то глухо бормотал все время.
— Гляди, горит… — внезапно выговорил он ясно.
Баландин оторвался от бездумной путаницы мыслей. Со всех углов в его мозгу слетались мысли, куда-то устремлялись и, натыкаясь на какой-то выросший заслон, бессильно падали и путались перед его стеною.
И оттого, хоть мозг работал страшно, — было полное бездумье.
С трудом приподнял голову. На черном горизонте восходило небывалое светило, пламенным багровым глазом моргавшее издали…
— Сворачивай налево!
И, замедляя шаг, процессия влилась в ущелье переулка, кончавшегося лесом. Раздвинулись в ухабах и сугробах, точно пьяные избушки, как кладбище разбитых кораблей. Пахнуло издали родным, сосновым бором…
А шедший впереди Баландина вдруг спотыкнулся и упал. И все остановились.
Конвойцы подбежали подымать.
Мучительная, смертная тоска змеиными глазами поглядела на Баландина.
Он стиснул зубы. Крепче-крепче.
И знал, что если чуть поколебаться, малость приослабнуть — и сразу распадется все и онемеют ноги.
— Пошел, пошел! — заторопили сзади.
Как тяжело, как неохотно шевельнулось тело, приходя в движенье…
И, совершенно неожиданно, как будто сверху, звенящий крик:
— Товарищи, ложись!..
Мысль — молния — Решетилов!
Слепо бросился в снег и, в тот же миг, над ним из-за сугробов хлобыстнул огнистый залп…
Прыжками, через городьбу сбегались люди, совались на колено и гулко разрывали пламенной иглою темноту.
— Сдавайся, суки!..
Некому сдаваться, кто может — убегает.
К Баландину вплотную подскочил солдат, штык близко, — беспощадная стремительность замаха… Удержался:
— Лежи, товарищ, сейчас развяжем…
Кричит Решетилов:
— Баландин тут?..
Душа взорвана радостью звериной, с земли кричит, отзывается:
— Здесь, здесь!..
Кругом смеются, выкликают, истерически рыдают вырванные от расстрела люди.
— Да стой, чорт! — ворчит Решетилов, — стой, Николаха, дай руки-то развязать…
А за домами рос пожар волнистой буйной гривой. Послышалась далекая стрельба…