Недавно с фронта пришел Кошкин, военные словечки хорошо знал.
Пошла по деревне винокурня. Кто кумушку варит, в землю боченки для крепости прячет, кто из кислых леснушек сок давит, что-то выделать пытается. Нет, как ни хитрят, а все не то…
Думали, не отпразднуешь работы летние, не зальешь водой живой усталость многодневную, да на радость всех питухов новые спекулянты заявились, новый товар повезли.
Выручила сторона лесная, жители бора дремучего. Испокон веков там на песках одну картошку сажали, на крахмал переделывали. Бывало, патоки навезут, только покупай, — дешево и сладко.
Да что патока! Патока — пустяк, а вот что хорошо: от нее к самогонке перешли, стали водку гнать. И сами винокуры каждый день влежку, и продавать везут. Меняй, граждане, на рожь, на овес, на пшеницу яровку и зимовку, пей досыта, всем хватит! На одном возу боченки опорожнят, — два других на смену катят.
Честна была деревня Графка, далеко меж спекулянтами про нее слава прошла, а тут и она испытанья не выдержала. Подмокла честность граждан деревеньки. Спекулянт в избу товар предлагать, а у саней уж шуруют отважные, пробуют, какой боченок скорее выколупнешь. Вылущат его, как орех из гнезда, и поминай как звали. Один под сенную верюшку на своем дворе второпях спрячет, да сам же со спекулянтом охает и вора бранит, а другой у него из-под верюшки боченок уж к себе на огород катит да усмехается. Теперь, брат, ищи-свищи… Греха-то, греха, — не счесть.
Стала Графка у спекулянтов хуже Содома с Гоморрой. С каким хочешь товаром поезжай, иголки не пропадет, — ну, а с самогонкой приехать — не вводи вора во грех. Не столько купят, сколько украдут. И жаловаться нельзя…
Гул по деревне перекатывается. Гуляют свободные граждане страны свободной, стаканами хлопают черную с нюхательным табаком жидкость, песни поют несуразные. А ночью гуляк начнет корчить. В избах вонь несусветная, пол какой-то мерзостью залит, дети плачут, задыхаются. Баба на лавке сидит, ругается, торговцу всяких прытков да прострелов нелегких сулит. Мужей ругать, а те — драться. Не одной бабе в загривок влетело.
Отвыкли бабы за войну от такого угощенья, людьми себя считать стали, а тут опять к плюхам привыкать приходится. Да и время не то, недаром гражданками прозываются. Жалко хлеба, что спекулянтам утекать начал, мужей жалко, а себя и того больше: кулаки — не сладкие яблоки.
Бабы сговорились и на святках одного винокура проучили по-своему. Пока он в избе свой товар предлагал, отрезали у саней веревки и давай боченки на снег скатывать.
Зашумела улица. Парни, девченки, мальчишки сбежались на подмогу, заскрипели боченки по снегу в обоих концах деревеньки. Спекулянт без шапки из избы выскочил, в погоню бросился. На одном конце отбил два, — назад катит, а на другом конце над тремя пыхтят, — убрать торопятся. Уложил боченки на сани, за теми побежал, а эти опять с саней покатили. Больше часу бился; три спас, а двух «митькой» звали.
Мужики, уперши в брюха руки, со смеха покатывались. Ну, и бабы, что отмочили-то, а? Поди пожалуйся на них!.. Мужья теперь досыта налокаются, и говорить нечего. Выпивка будет важная, припасай только капусты на закуску.
Винокур по деревне ходил, Христом-богом умолял:
— Братцы, что же это такое, а? Денной грабеж?.. Ведь, этак на сколько меня нажгли? Отдайте, граждане!.. Хоть посуду отдайте, про вино я уж молчу. Православные…
— Ищи, брат! Найдешь — бери.
— Не-ет, их, чай, уж куда закатили!
Плюнул самогонщик, пожелал всей деревне облопаться его самогонкой, с тем и уехал.
И загуляла Графка. Начали пить с вечера, к утру насилу-то первый боченок кончили. Пили, галдели, песни пели. Уж языки заплетались, а сами, знай, рты корытом дерут да глаза страшные на моргасик пялят. Жуть!..
Менять самогонку на хлеб Николаю жадность не позволяла, а на даровщинку он так и набросился: норовил за троих выпить.
Напился, глаза вылупил и давай свои обиды выкладывать, на отца жаловаться. Пока трезвы были — никто слушать не хотел, все к матери посылали, а напились — слушать не могли, зато и не мешали. Николай шесть раз успел свою обиду рассказать, сердце излить.
Домой шел на заре, после всех. Шел в обнимку с забулдыгой Мефошкой Кошкиным, в седьмой раз свое горе рассказывал:
— Ты, гврит, поджди, Михайло из армии придет… Да-а, придет… Мне изба нужна, у меня жена, дети, а он со старухой один. Понимаешь, один?.. А у меня куча… Я, гврит, выстрою тебе, людям на смех не отдам. Понимаешь, какая тут механика хитрая? Он выстроит… на мой-то хлеб?.. Ж-жулик, а еще отец!..
— Да-а, изба это — первое дело, коли детей много.