— Так. А что с отцом?
Парень стегнул лошадь, свистнул и беззаботно обернулся ко мне.
— Пустяки. Бешеная собака искусала.
Мужика, по моему настоянию и с моей запиской, в тот же день отправили в уезд. Отправляя, плакали: всхлипывала жена, смахивала желтые слезы теща, высохше-восковая старушка. Старушка говорила на проводах:
— На беду усылаете, кончат там с им.
А потом вспоминала:
— Вон позалетось сломал он, мужик-от, ногу — прошло и так, без увозу. Сходили за Маврой, она повертела ногу и говорит: «пей ты, любезный, мочу, утром и вечером, по стакану, она, грит, лучше всякий лекарствий помогат». Ну, он пил-пил и все-таки залечился: хошь и прихрамыват, а ходит.
Старуха мелко перекрестилась.
— А у дохтура лечьба — только деньгам перевод.
— Да-а, — денежек теперь ухлопам не мало, — завыла баба, — последнюю овцу со двора сведем.
Мужик не только не любит, но фактически и не может тратить деньги на лечение: их часто не хватает на его любимейший продукт — сахар. А из-за отсутствия же денег, из-за проклятой денежной нужды, и сама медицинская помощь деревне (о ее огромном агитационном значении говорить не приходится) — замирает. Амбулаторный фельдшерский пункт, к которому тяготеет наше село и окрестные деревни, в нынешнюю зиму потерял всякое значение. На «пунхте» есть славный эскулап, энергично, посредством наглядности, борющийся с горькой полынью знахарства, но нет оружия борьбы: пункт с осени не получал элементарнейших, вроде иода или хинина, медикаментов. Крестьяне обращались в районную больницу. Больница послала в уздрав, уздрав в больницу. Махнули рукой. Ходят по знахарям. Знахарство расцветает. Знахарство отравляет. Не только взрослых, но и — еще чаще — детей.
За последние годы в деревне, в силу, очевидно, недостаточного питания, довольно развита детская болезнь, называемая здесь «собачьей старостью»: ребенок слабо растет, желтеет, чахнет. Ребенка «лечат»: привязывают к лопате и задвигают в жарко натопленную печь. Ребенок, если и не умирает, то получает глубокие ожоги.
Не менее примитивны и другие знахарские способы лечения.
Заболят у мужика зубы — выйди в новолуние на крыльцо и троекратно прочти «Отче наш». Выйдет мужик, взглянет на хрустальный серп, остро лежащий на облачном снопе и — крестится. А потом, ругаясь от боли, лезет на печку и, если от тепла и покоя боль утихает, — крестится снова, но уже на лубочный лик Христа, мягко залитый зыбким лунным серебром.
Черный узел знахарства может развязать только широко поставленная амбулаторная помощь. Знахарство — в его широком объеме — можно победить лишь наглядным деловым преимуществом. Но не голыми словами.
Тот же волостной совработник, который едва не был избит при расправе с ворами, при приезде в деревню, говорил мне:
— Было бы желание, была бы сила — сделать можно все.
Теперь, через год, он стал только образцовым, настойчиво рвущим паутину безденежья, честным совчиновником.
Привозя из города пачку газет и случайную книгу, он мы тихо сидим с ним над лепестковыми углями железной печки — жалуется мне:
— В город бы, в город.
— Что же, скучно?
— Не скучно, а тяжело. Сил не хватает.
— Т.-е. ты хочешь сказать — денег?
Он, не отвечая, помешивает легкие, словно у шиповника, угольные лепестки и молчит. Потом, вздыхая, насвистывает:
«А-ах, яблочко-о»…
На интеллигентском языке подобное состояние имело, кажется, особую формулу: «один в поле не воин».
А после нескольких глотков из тяжелой фляги туриста получало и некий философический смысл:
Среда заела.
В нашем селе, в пустующей избушке, жил в последние годы горожанин, бывший земский работник, чахоточный. В начале нынешней зимы он умер. Осталась семья: грустная, бледная жена, два подростка — мальчугана и семнадцатилетняя дочь Маруся.
Маруся — славная, прекрасная девушка. У ней смуглое, цыганское лицо, черное солнце глаз, взбитые — на лбу они вьются серебрящейся хрупкой цепочкой — волосы. Иногда ее волосы прибраны в косу. Коса у Маруси тяжелая и пышная: если расплести ее, — она упадет на узкие девичьи плечи смуглым — ленты потонут в нем, как золото, — взвихренным водопадом. Летом Маруся носила белое батистовое платье с кружевным воротом, зимой — голубоватую беличью шубку. Словно Снегурочка.
Несколько лет назад, зимой, на уездном комсомольском съезде я впервые встретил Марусю. Маруся стояла в задних рядах, тесно обнявшись с подругой. Взбитые волосы Маруси сияли в электрическом свате призрачно и мягко: лазурно-смуглым сосновым отливом. Маруся, распахнув беличью шубку, радостно вплетала в широкие полотнища песни свой легкий, серебряный узор: