Выбрать главу
Кипит наш разум возмущенный И в смертный бой вести готов.

В селе она работала учительницей. Была любимицей детей. Я часто наблюдал, как дети, окружая Марусю живой, подвижной террасой, слушали ее простые, понятные и ясные рассказы.

Вечера Маруся проводила за книгами, вела дневник (шагреневый альбом с золотым оттиском), кажется, писала стихи. Она любила мягкие закаты над полями, брусничную лесную глушь, тихую русскую осень, печально, как вдова погостом, проходящую мертвенно-очарованной лесной глушью, голубую весну, молитвенно склоненную над потопленными лугами, узорный бубен зимней вьюги, грустную свирель в ивовой летней роще, бледный изумруд незабудок по студеным берегам шелковой лесной реки.

Маруся, как все романтические девушки, мечтала о прекрасной, певучей жизни, находя ее в новой, открывавшей неизведанные возможности, общественной работе. И, как все романтические девушки, быстро, покорно погасла.

Милая, славная Маруся!

Помню — уже после смерти ее отца — маленькую комнатку в тихой избушке, белую занавеску на окне, а у окна, за прозрачной занавеской, смутную девичью фигуру. Девушка молчит, а ее мать — темный траурный платок покрывает седеющую голову грустной матери — разводит руками:

— Как хочешь, Маруся, а замуж необходимо. Надо пожалеть меня и братьев. Не упускай жениха.

Мать, вытирая выцветшие глаза, говорит о богатом женихе, а девушка — у нее остро вздрагивают худенькие плечи, и шумит на плечах смуглый, тяжелый водопад волос — тихо, осенней грустянкой, уходит из комнаты.

Тихой грустянкой поехала Маруся к венцу. Молчаливой, тающей Снегуркой, еще более прекрасной в женственности своей, приехала на святках к матери.

Не узнать Марусю: богатое, боярски-отороченное платье, колючий, сияющий браслет на руке, голубые — из ноябрьской лазури — перстни вокруг черного золота глаз.

Говорит томно, держится непривычно-натянуто. Холодом веет от Маруси. А ведь ночами, спрятав голову в мокрой подушке, вероятно, плачет, вздрагивая холодными, худенькими плечами?

А когда Маруся с мужем (муж ее — крупнейший, уже наживший огромные деньги, уездный торговец) гостили у матери, приехал тихий друг белых отроческих дней Маруси, сын лучшего друга ее отца. Он пропадал по фронтам (на его черкесской папахе все еще сияла алая звезда), потом скитался по новым городам и весям, а явился все тем же веселым, милым забулдыгой: красивое, засмуглевшее лицо, веселый серебряный смех, мягкие голубые глаза, и на верхней губе — колючий шелковый пушок.

Вспыхнула бледная, женственная Маруся. Опустила глаза.

— Это мой муж, — подвела гостя к плотному мужчине, с розоватой плешью в жидких волосах.

Муж привстал, пожал руку.

— Наше почтенье-с, — и безразлично продолжал разговор с тещей, — …Жмут налогами, жмут дороговизной, какое нынче житье-с!..

Потом встал, помолился, сел в уголок, развернув старенький, смятый альбом.

А Маруся и гость, одевшись, вышли на скрипучее, шаткое крыльцо — он, стройный, в черкесской папахе и зеленом полушубке, а она в смуглом бобровом воротнике, в тяжелой, как ее волосы, шали — грустная и тихая тающая Снегурка. На землю — на глубокие январские снега — опускалась вещая птица святочных сумерок; за облаками, словно колдовской, наговорный круг на святочных снегах, холодно проступала цыганская луна. Маруся жаловалась на жизнь — гость растерянно слушал ее рассказы, — глубже закутывалась шалью, глубоко вздохнула и, опустив лицо, поднялась: скрипели шаги, шел муж.

— Собирайся, Маня, сейчас едем.

Через полчаса гость смотрел, как застоявшаяся лошадь, развевая гриву, метнулась в прозрачную, голубую темноту, как в темноте устало качнулся белый платок (слеза застынет на нем жемчужным горицветом), слушал мягко заскользивший по снегам печальный бубенчик, вспоминая, вероятно, любимого когда-то Блока:

Ты, время, память притуши, А путь снежком запороши.

Маруся уехала. А по ее отъезде хозяйка моей избы рассказывала:

— Ох, и не легко живется ей. Вышла, можно сказать, поневоле, из-за семейства, помогать, дескать, будет семейству муж-от. А он — не-е-ет, шалишь. Дала она продать ему кой-какие отцовы вещи, он продал, отдает деньги и говорит: «Я при сделке покупателя пивом угощал, так за него вычесть придется». Вот и помога. Нелегко ей, голубке.

Голубке-Марусе, вероятно, действительно нелегко: днем ходит по тихим комнатам, звеня жемчужной грустью невольницы, по ночам одиноко грустит о девичьих мечтах, о прекрасных комсомольских съездах…