Выбрать главу

О чем с ним говорить? Отказываюсь наотрез. Но Немухин неожиданно заявляет:

— Я пойду. Не по своей же инициативе он звонит.

Видим через окно, как Володечка, держа в зубах папиросу, с независимым видом проследовал мимо зловещих машин. Пропустят обратно или нет? Должны пропустить — в противном случае звонок Луи бессмыслен. Возвращается почти сразу же: Луи предупредил, что пресс-конференция скорее всего не состоится по физическим причинам. «Физические причины»… Что это за штука? Журналистов ли к нам не допустят, или нас упекут? Ни того, ни другого не случилось. Луи просто шантажировал. В 12 один за другим появляются корреспонденты, их уже более тридцати. Жарких читает наше письмо. Другие рассказывают о бульдозерной эпопее, Тупицын о том, как его истязали. Я говорю о варварской охоте на людей и искусство. Бульдозеры и самосвалы — против картин. Мы требуем наказать виновников погрома и освободить художников. Но на пресс-конференции выясняется, что единственным виновником бульдозерного безумия официально объявлен завотделом культуры Московского горкома партии Ягодкин. Будто бы самочинно, ни с кем не проконсультировавшись, он распорядился: «Давить бульдозерами!» Мне однажды довелось его видеть в Доме литераторов. Смуглый, черноволосый, с мясистым, низким лбом, он выступал перед писателями, он говорил круглыми стереотипно-газетными фразами. Неужто он способен на свой страх и риск выдать такую импровизацию? Но интересно было, что начальство отдавало своих на растерзание иностранцам.

Когда журналисты расходились, гебисты принялись их фотографировать. Обычно представители западной прессы не очень-то уютно чувствуют себя в таком окружении, но в этот день, может быть, оттого, что пострадали накануне (американское посольство даже направило в Министерство иностранных дел СССР протест против грубого обращения с американскими корреспондентами), они ощущали себя героями. Газетчики из Германии, из Франции, англичане, американцы, шведы, итальянцы, норвежцы — целый интернационал! — крепко взявшись за руки, образовали полукруг и, пританцовывая, двинулись на «фотографов». Какой-то молоденький корреспондент вылетел вперед и «вприсядку» прошелся перед гебистами.

Едва квартира опустела, вбежал взъерошенный, запыхавшийся Рухин и стукнул кулаком по столу: опоздал! От него и Рабина потребовали штраф — от каждого по двадцать рублей. Оба отказались платить, и обоих отпустили. При этом Оскар еще разыграл и сценку. Со скучающим видом выслушал гневные тирады в свой адрес и сказал:

— Мне в туалет по-маленькому сходить бы…

В другое время ему бы влепили дополнительно за оскорбление суда, но на этот раз все обернулось по-другому: власти оказались в позиции обороняющихся. Так славно, казалось бы, могли расправиться с кучкой модернистов, и на тебе — какая свистопляска:

«Бульдозер заливает грязью московскую живопись» («Таймс» 16.9.74). «Похоже, что могущественный Кремль боится искусства» («Крисчен сайенс монитор» 17.9.74). «В Москве свирепствует полиция» («Ля Стампа» 15.9.74) «Художники схвачены с помощью полицейских приемов» («Зюддейче цайтунг» 15.9.74). «Нью-Йорк Таймс» писала: «Советский Союз не скоро оправится от последствий спектакля, свидетелем которого была международная аудитория, спектакля, устроенного молодыми коммунистическими головорезами, очевидно, по приказу… Это был черный день для смелых умов в СССР… Еще чернее был этот день для тех сторонних наблюдателей, которые верили, что прекращение холодной войны и начало разрядки сопровождаются оттепелью в самой России».

Да, боком вышли кое-кому наверху бульдозеры. А ведь это только начало! И уже не велено судье свирепствовать, и на штрафе не стали настаивать. Молодым, правда, вынесли покруче приговор — пятнадцать суток заключения. Но кого-то осудить для престижа надо было. Впрочем, Эльскую вечером того же дня (что делается!) освободили, и прокурор, невнятно бормоча о социалистическом гуманизме, извинялся за грубость милиции. Мы были уверены, что Сашку и Сычева тоже долго не продержат.

Правда, на Оскара события подействовали: и утерянные иллюзии, и погибшие картины, и драматические минуты, когда он висел на бульдозерном ноже, и оставшийся под стражей, продолжающий голодовку сын. Нервы его были напряжены до предела, и тем не менее Оскар держался. Первое, что он мне сказал, возвратившись домой из суда:

— Посылаем открытое письмо Советскому правительству.

— Мы уже послали в Политбюро.

— Пусть Политбюро командует коммунистами, а мы должны писать правительству и, главное, — заговорщически наклонился он ко мне, — в камере меня осенило: мы заявим в своем письме, что через две недели снова выйдем на тот же пустырь с картинами.