— Туда-то уж всех пускают! Одному мне как заколодило. Хотя чего огорчаться — из одного концлагеря попаду в другой.
А милая женщина слушает его с редким пониманием, какого он и от родной жены не дождется, и поддакивает. И придет ли собеседнику в голову, что эта сучка заложит его на Лубянке? И возьмут там на заметку разносящего крамолу писателя. При случае запугают или завербуют. Люди из литературных кругов гебушке до зарезу нужны. Вроде есть они. Вроде и много. Но все не хватает. Очень уж важная область.
Оправившись от удара, Грошевень переходит в атаку. Выражает надежду, что я больше не стану упорствовать. Начну прямо и честно отвечать на вопросы. Тогда вместо того, чтобы идти под суд, отправлюсь на свободный Запад. У стороннего наблюдателя сложилось бы впечатление, что не КГБ просит Глезера убраться, а Глезер умоляет КГБ по-добру по-здорову его отпустить. Кажется, пора охладить грошевеневский пыл. Довожу до сведения ретивого следователя, что не настроен долго разговаривать, хочу познакомиться с вопросами и собственноручно заносить ответы в протокол.
Грошевень напрягается, как что-то учуявшая овчарка. Треугольное лицо его вытягивается. Но с законным требованием он соглашается, только предупреждает, что прежде чем что-либо писать в протокол, я должен ответить устно. Это мне известно от Д. Это соответствует их правилам. Прошу задавать вопросы. И Грошевень почти слово в слово повторяет то, что спрашивал в пятницу.
— Кто входил в редколлегию «Белой книги»? Отвечать на вопрос будете?
— Да.
По выражению его глаз вижу — не подготовлен к сему. Надеялся, что откажусь, заготовил некий каверзный ход и… впустую. Теперь буквально глядит мне в рот. Что же скажу?
— Я отказываюсь отвечать на этот вопрос, так как он не имеет отношения к делу номер четыреста девятнадцать (в точности по учебнику «Как вести себя на допросах»).
Насупился:
— Пишите.
Внимательно следит, чтобы я не накатал чего лишнего.
— Кто давал материалы для «Белой книги»?
— Я отказываюсь…
Николай Викторович не дурак, понимает, что игра пошла не по его сценарию. Огорчен и обозлен.
— Однако, готовили вас, Александр Давидович!
Подтверждаю.
— А кто, не скажете? — поддразнивает.
— Не скажу.
Скучая, по долгу службы задает третий вопрос. И тут я дорываюсь. Он то ли уверился, что я не оскверню протокола, то ли подыскивает иную тактику взамен провалившейся — но бдительность утерял. Краем уха выслушал мой стереотип и не обратил внимания на то, что я строчу слишком долго. А я вписываю в протокол, что следователь в ходе допроса оказывал на меня давление и вводил в заблуждение.
Прочел Грошевень, ужаснулся, заметался по кабинету. Дергается от негодования, осыпает упреками.
— Я на вас давил?! Я вас обманывал?! Когда? Где?
Призвал Конькова. И тот солидно:
— Что же вы с Николаем Викторовичем сделали? За что такие обвинения?
Ничего и никого гебисты не боятся. А вот собственных протоколов опасаются. Казалось бы, всесильны, а бумажку, которая не нравится, уничтожить не могут, Все эти листики тщательно пронумерованы. Исчезни хоть один — со следователя спросят. Но с него спросят и за мою жалобу. И не в том он виноват, что шантажировал и обманывал, а в том, что допустил допрашиваемого записать это черным по белому. Плохо, значит, работал. А ведь кругом коллеги-противники. Всякий рад тебя подсидеть. Потому-то Грошевень и психует. Полковник же, к нему расположенный, встревожен.
Но вот они круто разворачиваются. Выясняют, что избрал — Запад или лагерь. Витийствует главным образом Коньков, Отточенные формулировки, логичные построения. Вдалбливает: одно из двух, третьего не дано. Вы сами определите свою судьбу. И заканчивает:
— Я — у себя. Жду вашего решения.
Грошевень, который сегодня упек бы меня с еще большим удовольствием, чем вчера, вынужден оперировать аргументами полковника. Советует не зарываться и не забывать о семье. Тоже мне заботливый родственник! А я то почти не слышу его слов. Вспоминаю напутствие Оскара: «Не геройствуй…», вспоминаю Майкины слезы: «Уедем! Я боюсь за тебя!», вспоминаю изречение: «Все, что противно разуму, безобразно». Ну конечно, для художников на Западе я полезнее. Ну конечно, в моей ситуации предпочесть эмиграции лагерь противно разуму. Ну конечно, жена и сын. Однако Алик Гинзбург отсидел, и Андрей Амальрик отгрохал срок. И Володя Буковский сидит. Чем же я лучше их? Почему моя судьба должна быть легче? И вновь я слышу голос Оскара: «Не геройствуй…» И, бывший шахматист, мучительно ищу выхода в безвыходной позиции. И в какую-то секунду мне чудится, что нахожу.