— Николай Викторович, передайте полковнику Конькову, что если я соглашусь уехать, то только с коллекцией. — И думаю: «Они на это не пойдут! Стоит ли запрещать туристам вывозить одну-две картины, которые безобидно висели бы в чьей-то квартире, чтобы дозволить Глезеру забрать с собой несколько десятков, а то и сотен холстов? И ведь понятно, что сидеть на них он не станет, а займется пропагандой неофициального искусства». Стараюсь по лицу Грошевеня прочитать его мысли. Но по этому поводу у него их нет.
Идет на доклад. Коньков немедленно приглашает меня к себе. Сколько за последний месяц было дурацких, ни к чему не ведущих разговоров! То со Шкодиным, то с Ащеуловым, то еще Бог знает с кем, но здешнее-то начальство попусту трепаться не любит. Чего ж полковник паясничает? Спрашивает, что буду делать с картинами, сетует, что на Западе работы модернистов часто используются с антисоветской целью. Напоминаю: художники политикой не занимаются, следовательно, и я не стану превращать их произведения в нечто политическое.
Господи, что за бред? Какое значение имеют мои намерения? До тех пор, пока в СССР все — и живопись, и литература, и музыка, и философия объявляются политикой, до тех пор, пока картины нонконформистов отечественная пресса называет «не безобидной игрой в чистое искусство, а проповедую буржуазной идеологии», любая выставка неофициального русского искусства будет выглядеть, как что-то антисоветское. И виновны в том не художники, не их картины, не козни западных журналистов, а та власть, которую вы, товарищ полковник, представляете и защищаете. Та власть, которая даже в невинном натюрморте Дмитрия Краснопевцева, созданном не по канонам социалистического реализма, ухитряется обнаружить враждебную, подрывающую устои режима пропаганду.
Представьте, какой подлец этот живописец — написал кувшин, где темно-зеленая ветка торчит не как положено — из горлышка, а прорастает откуда-то сбоку. Коварный намек на то, что, дескать, как вы ни завинчивайте гайки, как ни давите на нас, а мы к свету прорвемся. Дима, естественно, и в голове подобного не держал, однако, интерпретация партийцев была именно такова.
Еще более смешной случай произошел со Львом Кропивницким. Художник Николай Андронов, член КПСС, рекомендовал принять его в Союз художников. Легкомысленного Андронова вызвали в райком партии и потрясенно возопили, показывая фотографию картины Кропивницкого, с которой глядели два обыкновенных быка:
— Кто это?!
— Быки.
— Вы — коммунист. Посмотрите внимательно.
Андронов глядел, глядел и снова:
— Быки. А что еще?
— Нет! — возмутились партийные боссы. — Это он изобразил наших руководителей!
Точь-в-точь по народной пословице: «На воре и шапка горит».
Безусловно, Коньков не хуже моего знает о сложившейся вокруг неофициального искусства обстановке. Но у него есть какие-то свои соображения, и потому объективные факторы он отбрасывает и требует, чтобы Глезер поклялся, что какие бы то ни было им организованные на Западе выставки русских авангардистов не приобрели политической окраски.
— Итак, чтобы нам с вами развязаться, — суммирует Николай Михайлович, — вы составите заявление, в котором попросите освободить вас от роли свидетеля по делу четыреста девятнадцать в связи с отъездом на постоянное место жительства в государство Израиль, гарантируете не смешивать живопись с антисоветчиной, обещаете не выпускать «Белую книгу» о выставках на открытом воздухе и прекращаете судебную тяжбу о выплате компенсации за погибшие пятнадцатого сентября картины.
Коньков доказывает, что без такого заявления не обойтись.
Должен же быть документ! Мы не можем (они не могут!) базироваться только на словах. Потом с нас спросят (кто это с них способен спросить?) и хлопот не оберешься. А вас что смущает?
Соображаю. По существу неприемлемо только требование о «Белой книге».Но в случае чего окрещу ее голубой, оранжевой или зеленой. А в предисловии объясню, откуда столь странный для разоблачительного сборника цвет. Но все равно нужно поразмыслить. Нет, настаивает, чтобы писал сразу, тут же, не выходя из здания. Его не устраивает, чтобы я с кем-либо советовался, а я не хочу подписывать бумагу без консультаций с Оскаром и Д. Натолкнувшись на мое железобетонное упрямство, Коньков уступает.
— Теперь три часа. В пять возвращайтесь.
Куда он так торопится? План, что ли, выполняет? Почему бы и нет? Государство у нас плановое, даже выпуск подштанников планируется…