Парфенова будто подменили. Он ли две минуты назад так запросто болтал об искусстве? Распоряжается отрывисто, коротко, в голосе металл. Затем святая троица удаляется в соседнюю комнату. Из нее Парфенов исхитряется уйти каким-то иным путем. Больше я его не видел. А тощий и толстый повели меня, один сзади, другой спереди, на отсидку. Но предварительно арестованного нужно остричь наголо. Новость! В Москве к такой мере, наверное из-за обилия иностранцев, не прибегают. Неудобно, если сотни остриженных будут дефилировать перед зарубежной публикой, создавая у нее превратное представление о состоянии преступности в нашей стране. В Ленинграде же стрижка — неизбежный ритуал. Не даюсь. Парфенов обещал на днях выпустить. Зачем же оболваниваться? Между мной и майором — он начальник режима спецприемника — вспыхивает перепалка, Оба ссылаемся на подполковника. Сейчас выяснится, трепался тот или нет, что скоро выпустят. Раздосадованный моим упорством, майор звонит ему и — торжествующе:
— К парикмахеру!
И вновь, хотя привыкать ли нам к беспардонной лжи власть имущих, и разве не естественнее для Парфенова скорее подлянка, чем выполнение посулов, на меня накатывает волна безрассудного гнева. Отбиваюсь руками и ногами. Но противник сильнее. Волокут и усаживают на стул. Держат. Верчу головой, а парикмахер подсмеивается. В общем, остригли, хотя и брыкался. Лишь на затылке веничком невыстриженный кусок.
Майор острит:
— Может, тебя в женскую камеру определить? Справишься?
Сдерживаюсь, чтобы не двинуть по роже. Он же, помахивая связкой ключей:
— Ступай за мной.
— Не тыкайте!
Сзади жарко дышит толстый. По узкой железной лестнице, мимо истуканов-надзирателей, поднимаемся на третий этаж. Ну, что же, почти рай. Прямоугольная камера, рассчитанная на четверых, с деревянными друг над другом нарами по левой и правой стороне и приколоченной к стене полкой. Напротив двери большое окно с двойными рамами. Под ним в углу унитаз. Рядом водопроводный кран. Решили проверить, как на Глезера действует одиночество. Конечно, с моим характером полегче в компании. Тем более, что ни книг, ни газет, ни ручки или карандаша нарушителям порядка не полагается. Да ведь десять суток не десять лет. Сдюжу. А перво-наперво отказываюсь от приема пищи, объявляю голодовку.
— Против чего протестуете?
— Против всего.
Ключ в замке дважды поворачивается. Ну, так просто от меня не отделаешься. Как в КПЗ, бью с разбега в железную дверь. — Пожилой надзиратель бурчит:
— Чего хочешь?
— Позовите начальника режима.
— Завтра. Уже поздно. Домой ушел.
Прилег на нары. Благо на мне тулуп, тепло и мягко. Странно: весь день не ел, а мой голодный гастрит помалкивает. Болей нет. Замечательно! Заранее думая о голодовке, больше всего боялся, что трудно будет из-за него. Да, видимо нервное напряжение заблокировало гастрит. Еще бы заснуть… Считаю до тысячи… Сна ни в одном глазу. Разучился спать без таблеток. Просил при обыске их не отбирать, но бесплодно. Ночь напролет проворочался с боку на бок. В шесть утра подъем. Тюрьма оживает. Разносят кормежку. Не беру. Зову дежурного. Рано. Пока не пришел. Ладно. Хожу по камере. Восемь шагов вперед, восемь назад — как маятник. Почему-то вспоминается блатная песня:
Наконец, деревянное окошко размером с форточку, вделанная в дверь кормушка, открывается. Дежурный выясняет, что мне нужно. Отвечаю, что пусть де начальник режима позвонит начальнику оперативного отдела Ленинграда и предупредит его; если меня немедленно не освободят, то, вернувшись в Москву, устрою пресс-конференцию для иностранных журналистов. Распишу местные порядочки и лично товарища Парфенова. О его реакции на звонок, пожалуйста, сообщите.
— Вы тут не командуйте! — гаркнул дежурный. — Захлопнул кормушку и отвалил.
Ожидание затягивается. То лежу, то сижу, то опять измеряю шагами камеру. Приносят обед. Лопайте сами! Колочу в дверь — грохот стоит жуткий, а надзирателя будто и нет. Выбиваю кормушку. Ору на всю тюрягу:
— Где начальник режима?
Прибежал майор со свитой. Запыхался. Кричит:
— В штрафной изолятор его!
В ленинградском спецприемнике ШИЗО, так в просторечии именуется штрафной изолятор — холодная сырая камера солидных размеров, разделенная на две половины чугунной с поперечинами решеткой, упирающейся в грязный потолок. За этой надежной оградой томится наказанный. Между нею и приземистой дверью пустое, постоянно залитое ярким жестким светом пространство. За решеткой полутемно. У правой стенки — крошечный стол и стул, как и пол — каменные, ледяные. В углу сортир, откуда исходит зловоние. Над сортиром, почти вплотную к нему, вылезает скрюченная железная кишка, заменяющая кран. Воду не пустишь. Нужно дозваться надзирателя. Он где-то что-то повернет, и хлынет струя. Может, успеешь подставить под нее рот. Может, успеешь и руки сполоснуть, над смрадной ямой. То ли от лености, то ли от садистских наклонностей надзиратели не желают баловать преступника водичкой. Едва одарят, благодетели, едва ты к ней сунешься, они уже отключают. И ржут.