— Пальцем подотрешь!
Попутно отмечу, что и мыло, и полотенце считалось для нас излишней роскошью. Даже носовой платок чуть не отобрали. С пеной у рта отстаивал.
Между тем сутки буднично сменяли друг друга. Их монотонность прервали… сионисты, перехваченные по дороге в столицу, где намечалась общая московско-ленинградская демонстрация отказников. Всех стандартно обвинили в нарушении общественного порядка, так сказать, априорно — до совершения действия. Ребята не унывали. Несомненно, в спецприемник их доставили из другой тюрьмы. Это стали понятным из затеянной ими переклички. Откуда-то снизу доносилось:
— Гершкович!
— Двести сорок шесть (номер камеры).
— Сколько дней голодал?
— Пять.
— Хорошо. Шиханович!
— Двести пятьдесят четыре.
— Сколько голодал?
— Шесть.
— Даешь! Рогинский!
— Двести двенадцать.
— Сколько?
— Три.
— Почему так мало?
— У меня же больная печень!
— У него печень!… Дезертир! Кто у тебя в соседней камере?
— Кажется, какой-то московский демократ.
Вожак помедлил.
— Эй демократ, как твоя фамилия?
Невольно втянулся в их заразительную, прерываемую криками разгневанных надзирателей перекличку.
— Глезер.
— Это не ты давал Юнайтед интервью об эмиграции?
— Я.
— Молодец. — И тут же: — Ребята! Меня в ШИЗО волокут! Шиханович, завтра перекликаешь ты!
А у меня завтра, 31 декабря, освобождение. Обещали отпустить с утра, чтобы встретить Новый год с семьей (социалистический гуманизм). Я попался на удочку и с самого подъема извелся ожиданием. Они же не преминули и напоследок подгадить — промурыжили весь день. Лишь когда стемнело, привели в крошечную комнатку, стали там возвращать отобранное при посадке.
— Где же магнитофон? — спрашиваю.
— Товарищ Парфенов вам его в Москву пришлет.
— Ведите обратно!
Пришлось им гонять к подполковнику посыльного. Я проверил на месте кассету с интервью, взятыми на выставке. Стерли. Ну, Бог с вами!
Последние часы в Ленинграде, Юра и Ирочка проводили на вокзал. Парфенов предупредил инициативную группу, чтобы я, как освобожусь, немедленно покинул Питер. Видимо, с его точки зрения, своим присутствием я оскверняю город на Неве. После тюрьмы от обилия праздничных огней, гирлянд, все вокруг представляется нереально-сказочным. В купе полупустого вагона (кто же путешествует в новогоднюю ночь?) я оказываюсь вдвоем с неким армейским… подполковником. Ирония судьбы. Никуда мне не деться от полковников-подполковников! Бравый вояка уже под мухой и не обращает внимания на странное обличье спутника, на его бритую голову и серое, щетинистое лицо. Хлопает меня по плечу, наливает водку в стакан, тянется чокнуться:
— Выпьем! За Новый год! За нашу прекрасную Родину!
Отодвигаю стакан.
— Я непьющий.
До свидания, Россия…
«Мы не в изгнании, мы в послании».
Вернувшись в Москву, я свалился. Нервное напряжение спало, и сразу грипп, ангина, высокая температура. Лежу — подремываю. Майя вокруг меня хлопочет. Хорошо дома после тюряги! А Оскара нет. Уехал в деревню. Оставил письмо, в котором упрекает меня, что полез на открытие, и уже в который раз сомневается, что меня собираются выгонять, да еще с картинами. Мне же 6-го января звонок. Грошевень глумится:
— Где это вы, Александр Давидович, пропадали? Мы ждем, пока вы документы в ОВИР передадите, а вас нет.
Подскакиваю на кровати, как укушенный:
— Идите к чертовой матери! Я с вами разговаривать больше не хочу и не буду! И никуда не уеду! — И еще что-то грубое ору и бросаю трубку.
О, зачем нужны таблетки, порошки и микстуры, когда есть столь чудесные врачеватели с Лубянки? От одного голоса болезнь как рукой сняло. Температура упала, горло прошло, насморк тоже. Вскочил и стал одеваться. Вошедшая в комнату Майя от удивления выронила стакан с горячим молоком.
— Что с тобой? Куда ты такой пойдешь? Посмотри на себя в зеркало!
Да, красавчик! Обритый, с маленькой темной головкой и жуткими выкаченными глазами. Выползаю на улицу. Беру такси и гоню к Толе Звереву, который хочет написать меня в этом экзотическом виде. Сзади, давно я их не видел, пристраиваются две знакомые «Волги». Пожилой таксист разговорчив. Указывает на портрет Брежнева в газете, валяющейся между сиденьями.