— Я с ним в молодости ездил. Он тогда из Кишинева только-только на службу в Москву прибыл. Шишка была невелика, да горласта. Очень уж не любил соблюдать правила уличного движения! Никаких объездов не признавал. Висит кирпич, бывало, запретный знак — нет прямого проезда! А Леонид Ильич: «Езжай! — и все тут! Я говорю: «Милиция остановит — больше времени потеряем». Он матерится: «Давай… твою мать… поезжай!» Милиционеры пристанут, а он и их матом-матом!..
Шофер закурил:
— Потом меня от этой работы отставили. Фамилия моя подозрительная — Архангельский. Чем-то поповским от нее отдает. Был бы я Смирнов или Ряшкин, к примеру, другие пироги!
Да, старые таксисты народ специфический. Разве кто еще осмелится так отзываться о генеральном секретаре ЦК в присутствии незнакомца? И вообще ведут они себя вольно. И о плохом снабжении не постесняются сказать, и о дерьмовых товарах, и о заевшихся кремлевских вождях. То ли у них на пассажиров чутье, то ли не страшатся, так как разговор происходит всегда наедине, ничего не докажешь. Бытует еще мнение, что многие из них сотрудничают с Лубянкой и своими пассажами стремятся развязать язык. Не без этого, конечно, но не все же они стукачи!
Толя, как ни странно, трезвый. В таком редком для него состоянии он особенно хорош, В каждом жесте, манере работать, в том, как изъясняется — самородный дар. Никакой придуманности. Все прет изнутри, в том числе его знаменитое стихийное остроумие. Прячась под маской шизика, он всю жизнь оригинальничает и острит. Хохмы его гуляют по Москве. Однажды кто-то у него с подковыркой спросил:
— Что ты все Время пропадаешь у вдовы Асеева? Старухе под семьдесят. За что же ты ее любишь?
Зверев не потерялся:
— А я люблю не форму, а содержание. Я не формалист. Правда, сейчас мне с ней трудно. Научил ее ругаться матом и теперь не могу остановить.
Что-то шизоидное в нем безусловно есть, но больше какой-то звериной хитрости. Да и обличьем, словно оправдывая свою фамилию, он походит на диковинного зверя со сторожко посверкивающими глазками, гривой спутанных сивых волос и захлебисто-животным смехом. Впервые Толя забрел к нам еще в конце 1966 года, незадолго до выставки в клубе «Дружба». Подмигнул, как старый знакомый:
— Я слышал, ты балуешься грузинской водкой. Нельзя ли, — тут он стянул рукав пиджака в кулаке и всей рукой от локтя до кисти прошелся у себя под мокрым носом, — попробовать?
Пока Майя накрывала на стол, Зверев отыскал большой лист плотной белой бумаги, схватил коробочку Алешиных шестикопеечных акварельных красок и, целиком окунув его в миску с водой, буквально за две минуты нарисовал петуха. Эту виртуозную вещь — рассказывай, как создана, не поверят — впоследствии выпрашивало у меня немало людей, предлагали за нее то сто, то двести, а то и триста рублей.
Толя же в тот вечер критически оглядел сделанное и сказал:
— Выпьем, старик!
Выпив, он подлил из бутылки еще и изумился:
— Почему мне дали один стакан?
— А зачем тебе второй?
— Запивать.
Принесли ему стакан с водой. Он выплеснул ее на пол и загоготал:
— Ты что, старик, побойся Бога! Можно ли портить такой напиток водой?
— Ты же хотел запивать.
— Чачу нужно запивать чачей, — солидно объяснил он, снова хохотнул и эффектно опрокинул в себя левой и правой рукой два раза по сто.
— Зверев нигде не пропадет! — шутили ребята.
И действительно, чуть не с самого начала творческого пути Толя нашел покровителей. Искусствовед Румнев брал у него акварели и гуаши, показывал знакомым, агитировал покупать. «Мы должны помочь талантливому больному художнику», а все деньги отдавал ему. Известный коллекционер Костаки запирал его у себя на даче и за водку и кормежку получал зверевские работы.
— Толечка плюнет, разотрет, а я подберу, — приговаривал он.
Покровители друг друга недолюбливали. А Толя иезуитски, только ради потехи, разжигал их вражду. Доносил, да еще с придумываньем, Румневу, что о нем говорит Костаки, и наоборот. Когда же они оба, разозлившись, отвернулись от него, нашлись другие желающие помочь несчастному Звереву.
Сегодня он встретил меня в голой ободранной комнате своим характерным смехом:
— Ты ущербен, как история! Ничего тебя разделали! — И начал священнодействовать. Резал пополам тюбики, выдавливал их на лежащую на полу бумагу, свистел, пыхтел, размазывал обгрызанным веником краску, кидался к деревянному корыту, где валялась груда тюбиков, снова резал, выдавливал и мазал.