Через пять минут удивительной остроты портрет был закончен.
— Я тебе его дарю, — расплылся в улыбке Толя, — ко если хочешь, чтоб стояла моя подпись, то…
— Знаю, знаю, — засмеялся я и достал трешку.
Даже когда Зверев продает работу, он за подпись просит дополнительно три рубля на водку. Когда покупатели удивляются, художник в ответ тоже изображает удивление:
— Неужели моя подпись ничего не стоит?
Да у него, виртуоза, если не пьяный, каждое движение стоит. Написал он как-то Майин портрет. Двухлетняя девочка, задев невысохший холст, смазала красную краску. Впечатление, словно из носа течет кровь. Художник Иосиф Киблицкий возился с картиной два часа, стирал, подтирал, пускал в ход разбавитель. Впустую. Пришел Зверев, прищурился, прошелся взад и впереди театрально, в душе он еще и актер, резко провел по портрету толстым заскорузлым пальцем. Все стало на свое место.
Укладываю свой портрет и несколько купленных у Толи акварелей на заднее сиденье такси и приглашаю его к себе. Предвкушая выпивку, он блаженствует, однако с беспокойством поглядывает на конвоирующие нас «Волги»:
— Не заберут?
— Нет, Толя, не бойся.
Вдруг он смачно высмаркивается. Поворачиваюсь назад. Батюшки! Вместо платка — сроду он их не имеет — в руке у него бумага — оторвал целый угол от одной из работ. Я окрысился:
— Ты что, спятил?
А он:
— Не шуми, не шуми, старик! Она от этого только лучше станет.
Ну как на такого человек сердиться?
Едва мы вошли в дом, звонок полковника Конькова:
— Александр Давидович, из-за чего вы опять поругались с Николаем Викторовичем?
— А вы, безусловно, тоже не знаете, что я сидел в Ленинградской тюрьме?
— Поверьте, я только три дня назад из отпуска. Как приехал, мне доложили. Это какое-то недоразумение. Нам нужно побеседовать.
— О чем?
— Но не по телефону же?
Условились, что 8-го с утра буду у него.
А 8-го встречает меня внизу у входа на Лубянку Грошевень. На приветствие его не отзываюсь.
— Вы в Ленинграде вежливость оставили, — непринужденно шутит он, провожает меня в кабинет к полковнику и удаляется.
Коньков смотрит испытующе:
— Наш договор остается в силе?
— Какой договор?
— О вашем отъезде.
Дверь сзади отворяется, и входит Грошевень.
— Товарищ полковник, вы прочли ему пятую страницу?
— Идите, — бросает Коньков, раскрывает папку, листает страницы и читает:
— Ваше стихотворение?
— Мое.
— Это же кощунство!
— Это мои мысли о Ленине.
Коньков, с трудом владея собой:
— Вы собрали документы для ОВИРа?
— Еще не все.
И вновь Грошевень:
— Товарищ полковник, а одиннадцатую страницу вы читали?
— Идите!.. — переворачивает несколько страниц:
— «Молитва» — ваше стихотворение?
— Мое.
Читает:
— Это что, тоже ваши мысли?
— Это мои чувства.
— А вы знаете, что в моем сейфе лежат доказательства того, что вы продавали антисоветскую литературу?
Опять за старое!
— Если так, то арестовывайте и судите. Не понимаю, зачем вы цитируете мои стихи?
— По-прежнему хотите к Буковскому?
Выдыхаю:
— По-прежнему хочу.
И снова Грошевень:
— Товарищ полковник, а вы прочли ему семнадцатую страницу?
Великолепно отрепетировали! Настоящая театральная постановка с жертвой и двумя злодеями. А полковник зачитывает мне длинное стихотворение, которое кончается строчками о том, что мы, то есть советские подданные в Москве ли, в Тбилиси ли, на Алтае ли:
Он перегибается через стол и с яростью:
— Вы — раб?!
— Конечно!
— Выставки устраиваете? Дома музей держите? Иностранцы к вам ходят? Вы у них кино смотрите? И вы — раб?!
Я меланхолично: